другое.
– Милая мама, что мне на это сказать? Собственно говоря, у меня есть все, что нужно, то есть все, что нужно здесь. Но, поскольку предстоит ехать на север... должна заметить, я ничего не имею против и даже рада, что увижу северное сияние и яркий блеск звезд... Но раз уж так суждено, хотелось бы иметь шубу.
– Но, Эффи, дитя, это же чистое сумасбродство. Ты ведь едешь не в Петербург и не в Архангельск.
– Нет, но еду-то я в ту сторону.
– Конечно, дитя. Едешь в ту сторону: ну и что из этого? А если отсюда едешь в Науэн? Это ведь тоже на пути в Россию. Впрочем, раз ты хочешь, будет у тебя шуба. Но позволь мне лишь заметить, что этого я не советую. Шуба более к лицу пожилым людям, даже твоя старенькая мама слишком молода для шубы. И если ты в свои семнадцать лет появишься в кунице или норке, кессинцы примут это за маскарад.
Так они говорили 2 сентября. Разговор не был продолжен, потому что был как раз День Седана[13]. Их прервал звук труб и барабанов, и Эффи, которая еще раньше слышала о предполагаемой процессии, но опять о ней забыла, немедленно бросилась прочь от их общего рабочего стола, мимо круглой площадки и пруда на маленький надстроенный на кладбищенской стене балкончик, куда вели шесть ступенек, немногим шире, чем у садовой лестницы. В мгновение ока она была наверху, и действительно, уже приближалась вся школьная молодежь. Янке важно выступал на правом фланге, а маленький тамбур-мажор – – далеко впереди, во главе процессии, с таким выражением лица, словно ему предстояло провести под Седаном вторую битву. Эффи помахала платком, и тот, кого она приветствовала, не преминул отсалютовать ей тростью с блестящим набалдашником.
Неделю спустя мать и дочь вновь сидели на старом месте, поглощенные своей работой. Был чудесный день. Гелиотропы, росшие на узорной клумбе вокруг солнечных часов, цвели, и легкий ветерок доносил их аромат.
– Ах, как я счастлива, – сказала Эффи. – Мне так хорошо, что лучше не может быть даже на небе. И кто его знает, будут ли у нас на небе такие прекрасные гелиотропы.
– Что ты, Эффи, нельзя так говорить: это у тебя от папеньки, для него ничего нет святого. Недавно он даже сказал, что Нимейер похож на Лота[14]. Неслыханно. А что это значит? Во-первых, он не знает, как выглядел Лот, а во-вторых, это – ужасная бестактность по отношению к Гульде. Счастье, что у Нимейера только одна дочь, поэтому всякое сравнение само собой отпадает. Только в одном он, конечно, прав, я имею в виду его слова о «жене Лота», нашей доброй госпоже пасторше, которая со свойственной ей глупостью и дерзостью опять уничтожала нас в течение всего Дня Седана. Кстати, я припоминаю, что, когда Янке со школой проходил мимо, мы прервали наш разговор. Знаешь, я никак не могу поверить, что шуба, о которой ты мне тогда сказала, была единственным твоим желанием. Сокровище мое, позволь узнать, что у тебя не сердце!
– Ничего, мама.
– Так-таки и ничего?
– Нет, в самом деле, ничего! Я говорю совершенно серьезно... Но если я и думаю о чем, так это...
– Ну...
– ...так это о японской ширме для нашей спальни, черной и с золотыми птицами, все с длинными журавлиными клювами... И еще, может быть, о подвесной красной лампе, тоже для спальни.
Госпожа фон Брист молчала.
– Ну, вот видишь, мама, ты молчишь и смотришь на меня так, будто я сказала несуразное.
– Нет, Эффи, ничего в этом нет несуразного. А для твоей матери – и подавно. Ведь я же тебя знаю. Ты – маленькая фантазерка, с любовью рисуешь себе картины будущего, и чем они красочней, тем красивей и заманчивей тебе кажутся. Я это сразу подметила, когда мы покупали дорожные вещи. Теперь ты представляешь себе чудесную сказочную обстановку в красном полумраке. Тебе будет мерещиться сказка, и принцесса в этой сказке – ты.
Эффи взяла руку матери и поцеловала.
– Да, мама, я и есть такая.
– Да, ты такая. Это я наверно знаю. Но, милая моя Эффи, в жизни нужно многого остерегаться, и тем более нам, женщинам. Когда ты приедешь в Кессин, этот маленький городишко, где ночью едва ли горит хоть один фонарь, надо всем этим будут смеяться. И если бы только смеяться. Те, что невзлюбят тебя, – ведь такие всегда найдутся, – заговорят о дурном воспитании, а иные даже будут злословить.
– Хорошо, тогда ничего японского и никакой лампы. Но я откроюсь тебе: мне кажется, что в красном полумраке все выглядит так поэтично и красиво.
Госпожа фон Брист была тронута. Она встала и поцеловала Эффи.
– Ты ребенок! Прекрасный и поэтичный ребенок. Все это лишь мечты. В жизни бывает иначе, и подчас лучше, когда вместо света и полумрака совсем темно.
Эффи думала возразить, но тут пришел Вильке и принес письма. Одно было из Кессина от Инштеттена.
– Это от Геерта, – сказала Эффи и, отложив письмо в сторону, спокойно продолжала: – Но ты разрешишь мне поставить в комнате рояль, наискосок. Это мне больше нравится, чем камин, который обещал Геерт. И на рояль я поставлю твой портрет; совсем без тебя я не смогу жить. Ах, как я буду о вас тосковать, быть может уже в дороге, а в Кессине – так обязательно. Говорят, там нет даже гарнизона, даже штабного врача, но счастье, что Кессин хотя бы курорт. Кузен Брист... я недаром вспомнила о нем... его мать и сестра всегда выезжают в Варнемюнде, – так я не понимаю, почему бы ему не командировать однажды своих милых родственников в Кессин. Командировка – это звучит совсем как в генеральном штабе, а он, кажется, именно туда и метит. А потом он приедет сам и поживет у нас. Впрочем, кто-то недавно рассказывал, что у кессинцев есть довольно большой пароход, который два раза в неделю ходит в Швецию и обратно. И потом на палубе устраивают бал (у них, понятно, есть и музыка), а он танцует очень хорошо...
– Кто?
– Ну, Дагоберт.
– Я думала, ты говоришь об Инштеттене. Однако уже пора бы узнать, что он пишет... У тебя ведь письмо в кармане.
– Верно. Я чуть не забыла о нем.
И она, открыв письмо, быстро пробежала его глазами.
– Ну, Эффи, ты молчишь? Ты не сияешь, не смеешься. А он пишет всегда так весело и интересно, совсем не в отеческой манере.
– Это бы я сейчас же запретила. У него свой возраст, а у меня – моя юность. Я бы погрозила ему пальцем и сказала: «Геерт, подумай-ка, что лучше?»
? – И тогда бы он тебе ответил: «То, что у тебя, Эффи, чудеснее всего». Ведь он не только мужчина изящной внешности, но к тому же справедлив, разумен и прекрасно понимает, что такое юность. Он всегда помнит об этом и равняется на молодость. Если он и в супружестве останется таким, вы будете идеальной парой.
– Да, и я так думаю. Но, знаешь, мама, – мне просто стыдно сказать – я совсем не за то, что называется идеальным браком.
– Это на тебя похоже. А скажи мне, за что ты?
– Я за... ну, я за брак равного с равным и, конечно, еще за нежность и любовь. Ну, а если нежности и любви нет, потому что любовь, как говорит папа, – это только «ерунда» (во что я, однако, не верю), тогда я – за богатство, за роскошный дом, только совсем роскошный, как тот, в котором отдыхает принц Фридрих Карл во время охоты на лося или на фазана, или где останавливается кайзер и где он для каждой дамы, даже молодой, находит милостивое слово. А когда мы будем в Берлине, я побываю на придворном балу и в Гала-Опере, и всегда буду сидеть рядом с большой центральной ложей.
– Ты говоришь так из гордости или из каприза?
– Нет, мама, вполне серьезно. Сначала приходит любовь, потом сразу же за ней – блеск и слава, а затем развлечения, – да, развлечения, всегда что-нибудь новое, над чем можно посмеяться или поплакать. Чего я не выношу, так это скуки.
– Но как же ты жила столько лет с нами?