брата. Бедняга, отказывая себе во всем, накопил пять тысяч долларов, а потом за один прием потерял все до последнего цента на ипподроме «Ганновер». Он не пережил потери и покончил с собой. Картина была надгробной речью Райдера.

Когда появлялись желающие, Райдер продавал свои картины, но работал он, не думая о деньгах, — всю душу отдавал, чтобы передать на холсте то, чего не скажешь словами. Как ни крути, это был странный парень, довольно застенчивый и нелюдимый. Работал он, используя все, что было под рукой, — вино, свечи, лак, масло. Когда кисть не устраивала его, он, судя по слухам, мог воспользоваться мастихином[10], чтобы размазать густые комки краски. Когда не устраивал мастихин, он работал пальцами, а когда лак не давал нужного результата, то он, говорили, мог и слюны не пожалеть. Он мог написать картину и, не дав ей просохнуть, написать поверх нее другую. Я бы не сказал, что он был наивен, но, познакомившись с ним, я почувствовал в нем откровенную невинность. Со своими спокойными манерами, крупным телосложением и окладистой бородой он показался мне истинным библейским пророком.

Я вспомнил, что в бытность мою молодым учеником у М. Саботта мне попалась его марина — утлая лодчонка в бушующем океане. Эта картина утверждала всеподавляющую силу природы и мужество козявки-моряка в челне. Саботт, мой наставник, стоявший рядом, тут же дал ей определение — винегрет. «Этот парень похож на ребенка, который рисует собственным дерьмом на стене детской. Признак мастера — сдержанность», — сказал он, и некоторое время это утверждение вспоминалось мне, когда я наталкивался на очередное полотно Райдера в «Котьер-энд-кампани»[11], в его галерее или на каких-либо конкурсах. Саботт, возможно был прав, но, господи, какое это счастье — снова стать ребенком, наслаждаться этим необыкновенным умением видеть, плюя на Ридов с их деньгами.

Один знакомый Райдера как-то прочел мне выдержку из райдеровского письма к нему: «Вы когда- нибудь видели, как пяденица ползет по листу или веточке, а потом, добравшись до самого конца, повисает, крутится несколько мгновений в воздухе, пытаясь нащупать что-то, дотянуться до чего-то? Вот и я такой. Я пытаюсь найти что-то там, за пределами той площади, где у моих ног есть опора».

Я повернул налево на Двадцать первую улицу, в направлении своего дома, чувствуя: мне нужно то же, что и Райдеру. Я должен был выйти за пределы моего сегодняшнего безопасного существования и заново открыть себя как художника. Боялся я только одного — вот протянешь куда-то руку, а схватишь пустоту. Лучшие мои годы были уже позади, и теперь я шел под уклон. Или скажем так: я чувствовал, как ветер все сильнее шевелит мои редеющие волосы. Что, если я потерплю неудачу и расстанусь с благополучным положением одного из наиболее популярных портретистов Нью-Йорка? Я снова вспомнил картину Райдера, изображающую смерть на коне, а потом — глупца, который накопил состояние и растратил все в один присест. После таких серьезных размышлений я еще больше запутался. Кони, так сказать, поменялись на переправе — скачка за нравственными истинами обернулась погоней за богатством и безопасностью. Мое желание стать другим, замешавшись на добрых намерениях, всплыло на поверхность и лопнуло, как пузырек воздуха в шампанском. Я потряс головой, громко рассмеялся над собственным незавидным положением и в этот же момент почувствовал легкий удар но голени.

Я оглянулся и, увидев прислонившегося к стене человека, вздрогнул. Я взял себя в руки и не без нотки раздражения сказал:

— Прошу прощения, сэр.

Он убрал черную трость, которой приветствовал меня, и сделал шаг вперед. Это был довольно крупный, хотя и далеко не молодой человек с короткой белой бородкой и венчиком белых волос по периметру его лысого черепа. На нем был светло-фиолетовый костюм-тройка, который в свете уличного фонаря приобретал занятный зеленоватый оттенок. Мое внимание на миг привлекла эта необычная игра света, но потом я заглянул ему в лицо и вздрогнул, увидев, что в его глазах радужка и зрачок слились в одно — все было затянуто сплошной белой пленкой.

— По-моему, это вы подписываете свои картины Пьямбо, — сказал он.

Всякие болезни глаз выводят меня из равновесия, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя.

— Да, — сказал я.

— Меня зовут Уоткин.

— И что? — спросил я, предполагая, что он хочет выклянчить у меня какую-нибудь мелочишку.

— Моя нанимательница хочет, чтобы вы написали ее портрет, — проговорил он тихим голосом, уже одна четкость которого звучала угрожающе.

— Боюсь, у меня в ближайшие несколько месяцев не будет времени, — сказал я, собираясь идти дальше.

— Нет, ей нужно сейчас. Она не хочет никого другого — только вас.

— Я восхищаюсь хорошим вкусом этой женщины, но у меня уже есть другие обязательства.

— Эта работа непохожа на другие. Вы можете сами назвать цену. Сложите стоимость всех полученных вами заказов и утройте ее — моя нанимательница готова заплатить такую сумму.

— Но кто она?

Он сунул руку в карман пиджака и вытащил розоватый конверт. То, как он протянул его — не столько мне, сколько всему миру, — рассеяло последние сомнения: этот человек слеп.

Я помедлил, чувствуя, что у меня нет никакого желания связываться с этим мистером Уоткином, но то, как он сказал «эта работа не похожа на другие», заставило меня в конце концов протянуть руку и взять конверт.

— Я подумаю, — сказал я.

— Прекрасно, прекрасно, — улыбнулся он.

— Как вы узнали, что я буду здесь?

— Интуиция.

После этого он выставил перед собой трость, повернулся лицом на запад и прошел мимо, чуть не задев меня. Он двигался, постукивая на ходу тростью о фасады зданий.

— Откуда вы узнали, что это я? — крикнул я ему вслед.

Перед тем как фигура его растворилась в ночи, до меня донесся голос:

— Запах самодовольства. Всепроникающий аромат мускатного ореха и плесени.

ПЕРВЫЙ ОСЕННИЙ ВЕТЕРОК

Когда я наконец добрался до дома, мои карманные часы показывали пять минут третьего. По тихим комнатам эхом разнесся скрип закрывающейся двери. Я немедленно включил все лампы в гостиной и коридоре (в Грамерси недавно провели электричество) и принялся растапливать камин — внезапно дохнуло осенью, а мне хотелось еще продлить лето. Я подбросил лишнее поленце, словно чтобы прогнать холодок, который пробрался мне под кожу, когда я услышал заключительное замечание этого чертова Уоткина. Что касается названной им плесени, то на сей счет у меня были кое-какие туманные соображения — наподобие необъяснимого поскрипывания половиц на чердаке моего сознания; но при чем тут мускатный орех?

— Какое, черт возьми, ко всему этому отношение имеет мускатный орех? — сказал я вслух и потряс головой.

Я знал, что, несмотря на поздний час, уснуть сразу мне не удастся. Нервное напряжение вследствие происшествия у Ридов, потом мои бредовые размышления, вызванные этим, и сон как рукой сняло, так что осталось единственное лечебное средство от бессонницы такого рода — продолжение возлияний. И вот я взял стакан, бутылочку виски и сигареты и ретировался в свою мастерскую, где мне всегда хорошо думалось. В это просторное помещение тоже протянули электричество, но я решил не включать лампы, а вместо этого зажег единственную свечу, надеясь, что тени убаюкают меня и я, усталый, усну.

Мастерская, пристроенная к задней стороне дома, по размерам почти не уступала жилой части. По иронии судьбы, именно деньги, заработанные на тех самых портретах, из-за которых я так сокрушался

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату