мне на прощанье?
Она стоит, по-детски, беспомощно опустив руки, опустив голову, не смея поднять глаза. Она ищет слов, которые были бы щедры, горячи, ласковы и которые заменили бы то одно, одно единственное слово.
— Дмитрий Александрович, — говорит она. — Я очень, очень хорошо к вам отношусь. — Она посмотрела на спину Дмитрия Александровича и добавила:
— Мне будет плохо без вас.
Он молчал.
— Дмитрий Александрович… Я буду очень скучать. Ну, милый. Правда же…
Он повернулся. Лицо его было спокойно.
— Саша, где же рюкзак? — сказал он.
— Вот! — ответила Нина Викторовна, входя в комнату.
— Отлично! — сказал Поливанов. — Очень подходящий рюкзак
…На платформе стоит Поливанов. Из окна вагона смотрит Саша с Аней на руках. Поезд военного времени. Ребятишки на руках у матерей. Ребятишки двухлетние, пятилетние, они в каждом окне — вихрастые мальчики, девочки с бантами в волосах. Один стоит в испанской шапочке — такой круглолицый, румяный, и глаза вытаращены. Военный поезд. Вот он трогается. Отбывают дети. Они смотрят из окон на платформу. И все, кто стоял на платформе, бегут сейчас вслед за поездом. Светловолосая женщина, захлебываясь от рыданий, кричит:
— Вовочка! Сынок!
— Дмитрий Александрович! — кричит из окна Саша.
— Митя!
— Сашенька! — отвечает Поливанов на бегу.
Саша уже не слышит, а Поливанов все еще кричит:
— Сашенька!
Уже не видно поезда. Уже пропал из глаз последний вагон. А толпа на платформе все еще голосит. Это мамы и бабушки. Молча идут с вокзала военные — отцы и братья. Молча идет с вокзала Поливанов. Она сказала 'Митя', — думает он. — Она сказала 'Митя'.
Через час отходит его поезд на фронт.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Ярко-синее небо, белые дома и высокие, могучие деревья. Машины и рядом верблюд. Не в зоопарке, а тут же, в городе, на мостовой. Но чем ослепительней было ташкентское небо, чем белее дома под ярким солнцем, чем красивей большие цветы Азии и могучие тополя, тем горше ей было.
Когда-то, давным-давно, Саша сидела с Андреем в кино, и с экрана вдруг ощетинилась колючая проволока, побежали на проволоку люди, взлетела земля. Тогда впервые сердце сжалось страшным предчувствием, и слово 'война' впервые наполнилось смыслом. До того это было книжное слово, слово из учебника: война гражданская, война империалистическая и когда-то, в незапамятные времена, — Отечественная двенадцатого года: капитан Тушин, Андрей Болконский и высокое небо Аустерлица…
Иногда отец говорил: 'Помню, в войну четырнадцатого года…'
Но это звучало так же, как то, что на свете жил царь, а на перекрестках стояли городовые. И вдруг война грянула с экрана каской, винтовкой, колючей проволокой. Потом она ворвалась в Сашину жизнь гибелью Андрея, Аниным сиротством, потом вошла в ее мир бомбоубежищем, воем сирены, разбитыми стеклами ее дома.
В сводках ничего не говорилось о московских бомбежках, но она-то знала, что к вечеру начинает вопить сирена. И снова она видела темное бомбоубежище и двор, усыпанный стеклом, и сорванную с петель дверь. А теперь — есть ли дом, стоит ли он? Ей все время виделось смуглое лицо отца с дрожащими губами и заплаканное лицо Нины Викторовны.
Впервые она испытала странное чувство не только любви, но и жалости. Она привыкла, что они заботятся о ней, она же о них позаботиться не успела. Чего бы она ни отдала теперь, чтобы обнять отца, погладить его щеку. А Лешка? Где он сейчас? В каком пекле? А она — зачем она здесь?
По утрам, когда Саша шла на работу и видела людей, толпящихся у громкоговорителя, она хоть на секунду останавливалась послушать последнюю сводку: сражения на дальних подступах к Москве… Бои по всему фронту… Ожесточенные бои на Вяземском направлении…
Возвращаясь домой, она почти бежала, потому что всегда задерживалась в больнице, но как не остановиться, как не узнать, что было сегодня там, за тысячи километров от этого зеленого, яркого города?
…Здесь она жила на окраине. Маленькая улица называлась странно: Чеховский тупик! И придет же людям в голову такое! Комната была обыкновенная, с невысоким потолком, с геранью на подоконнике, с занавеской и комодом, на комоде — коробка, оклеенная ракушками, и семь слонов. Хозяйка, введя Сашу с Аней в дом, покосилась на Аню и собрала слонов в карман большого фартука. Подумала еще минуту и взяла ракушечную коробку.
— Нижним ящиком можете пользоваться. Я оттуда Зоечкины вещи убрала. А верхние на запоре, уж не взыщите…Отчего ж не остались в Москве? Поджилки затряслись, а?
Саша похолодела и ответила:
— Это вы правильно заметили: именно поджилки. Хозяйка озабоченно пожевала губами и ушла, унося слонов и коробку.
Вечером и рано утром из соседней комнаты раздавались гаммы. Это играла хозяйская дочка Зоя. Она играла гаммы, Ганнона, арию Каварадосси, арию герцога из 'Риголетто'. На гаммах она сбивалась и начинала снова, снова и снова. На ариях сильно фальшивила, но не сдавалась.
— Моя Зоечка очень настойчивая, она своего добьется! — с гордостью говорила хозяйка.
Трижды в неделю к Зое приходила учительница музыки — немолодая ленинградка в стоптанных башмаках и строгом черном платье. За уроки хозяйка платила ей продуктами — молоком, хлебом, кислой капустой. Учительница музыки эвакуировалась в Ташкент с четырьмя внуками. Двое ее сыновей ушли в ополчение, третий — врач — был мобилизован в первые дни войны. Невестки остались в Ленинграде, чтоб быть поближе к мужьям, а бабушка уехала в Ташкент и увезла внуков. Двоих младших — близнецов — она приводила с собой. Им было по шесть лет, они были одеты неумело, небрежно, то и дело орали: 'Бабушка!' — это очень сердило хозяйку.
— Про детей вроде бы не договаривались! — ворчала она.
Учительницу звали Валентина Сергеевна. Глаза у нее были вечно испуганные. Пуще всего она боялась рассердить хозяйку. Однажды она отворила дверь в Сашину комнату и сказала Саше:
— Девочка, пожалуйста, поиграйте с этими мальчиками.
— Мама, давай поиграем с мальчиками! — с готовностью сказала Аня.
— Прошу меня извинить… Я думала… — смущенно забормотала Валентина Сергеевна.
— Ничего, я привыкла! — ответила Саша. — Садитесь, мальчики.
— Мама, — сказала шепотом Аня, — давай угостим их.
— Сейчас, — ответила Саша.
За окном темнело. За стеной послышались гаммы.
— Это будет поезд, — говорила Аня, — ты будешь машинист, а ты кондуктор, а я женщина с двумя детьми. Я пройду с передней площадки.
Мальчики — Сережа и Юра — соглашались на все: они гудели, свистели, раздавали билеты, уступали место женщине с двумя детьми и умолкли, только увидев на столе тарелку с макаронами и хлеб. В комнате стало очень тихо.
— Ну, давайте ужинать! — сказала Саша.
— Я не хочу, — сказал Сережа.
— Я совсем не хочу, — откликнулся Юра.