— Кажется, украинец, сейчас сверюсь, — сказал Митя и перелистал блокнот. — Ну, конечно, киевлянин. Гриша Лапотенко.
— А этого как звать? — Аня ткнула пальцем в самую маленькую.
— Это из Латвии — Илга. Ее родители погибли в бомбежку.
И Митя принялся рассказывать сразу обо всем — о колхозе, об удивительных стариках, о том, как он спросил старуху, зачем взяла столько ребят. И она ответила: 'Люблю, чтоб шумели вокруг'.
Они брали детей без разбора, не задаваясь целью устроить интернационал, они просто брали всех самых слабых и тощих. И каждого, кого соглашался отдать детский дом. Старуха на них покрикивала, старик был суров, но дети нашли семью, были в тепле и счастливы.
Через неделю вечером открылась дверь, и вошел щеголеватый подтянутый молодой человек с тонкими усиками. В первую минуту Саше показалось, что это вошел какой-нибудь киноактер, один из старых Митиных приятелей. Она стала быстро убирать со стола, виновато оглядела комнату и будто только сейчас заметила развешенные пеленки, матрасы, перевязанные бечевкой (ночью их раскладывали на полу, на день свертывали и убирали в угол), свое грязное платье — она только что вымыла полы.
— Разрешите раздеться? — спросил гость и улыбнулся такой светлой на темном лице улыбкой, что Саша забыла о себе, улыбнулась в ответ и простила ему щеголеватые усики. Бывает так: постучится далекое воспоминание, прозвучит строчка стихов, увидишь высокое небо или дерево в молодой листве — и забудешь об усталости, и радуешься, и веришь вдруг: жить стоит, несмотря ни на что. Так было и с этим человеком, с ним словно вошли в дом покой и беспечность.
— …Звонили из 'Комсомолки', — услышала Саша голос узбека (он очень хорошо говорил по-русски). — Обещают напечатать сразу, просят еще прислать. А мы печатаем все три. И ждем вас к себе. Что вы пропали? Ну, работа не по вас, но дело такое…
Саша перевела взгляд на Митю. Он, похоже, не радовался добрым вестям, слушал учтиво, отвечал сухо:
— Благодарю вас. Хорошо, загляну.
На прощанье молодой узбек вежливо поклонился Анисье Матвеевне, подождал, чтобы она протянула руку.
— Мамаша? — спросил он и поклонился.
— Подруга жизни? — сказал он, останавливаясь перед Сашей.
— Подруга!
Саша улыбнулась так добро и благодарно, как только умела. Под ее взглядом юноша расцвел, и снова засияла его ослепительная улыбка.
— Митя! — радостно сказала Саша, когда дверь за гостем захлопнулась. — Подумай, как славно! Сами пришли!
— Оставь! — ответил он. — Неужели ты не понимаешь, что это… это просто художественный свист?
- не поняла Саша.
— Художественный свист! — сухо пояснил Митя. — Так называемая трепотня. И я не думаю… не считаю, что надо так уж приветливо улыбаться совершенно незнакомому человеку. По-моему, в этом не было никакой необходимости.
— Митя, да что ты?! Он ничего не ответил.
— Нянька… — сказал он, обращаясь к Анисье Матвеевне, и не успел договорить.
— А ты зачем тетю Анисю называешь 'нянька'. Это грубое слово! — сказала Аня.
И вдруг Митя встал. Его рука дрожала страшнее и больше, чем всегда. Он надел шинель.
— Я совсем забыл, — сказал он. — Я обещал заглянуть к Светловым. Я буду поздно, не ждите меня.
— Эх, мужики, мужики, — вздохнула Анисья Матвеевна, когда дверь за Митей захлопнулась, — в другой раз слабее всякой бабы.
Саша сидела, сжав зубы, глядя прямо перед собой.
— Вот что, матушка, послушай меня, — продолжала Анисья Матвеевна. — Грех говорить, ты труда не боишься, расторопная, а все равно вижу — выпало тебе в жизни счастье, любовь тебе даром достается, искать, видно, еще не приходилось. Я не про мужиков говорю. Вот хоть старуха Мухамеджанова — кто ты ей? Никто. Тьфу. А она за тебя горой стоит, ровно ты ей дочка. И кум то же самое. И бабка эта, музыкантша: 'Сашенька, Сашенька!' И вроде бы тебе люди опора. А сама ты опорой кому была? А? Что молчишь? Тебя спрашиваю! Вот то-то, что не была еще! А мужик, хоть и солдат, хоть и герой из героев, а опора ему нужна. Понятно говорю?
— Понятно, — ответила Саша.
Она бы и хотела стать ему опорой, да как? Митя не делил с ней своих забот. Но она видела, что 'так называемая трепотня' захватила его с головой. Он вставал рано и приходил в редакцию одним из первых. Он съездил уже в Маргелан, Фергану и Чимган и привез кучу отличных снимков, по вечерам сам делал подписи под фотографиями, и четыре из этих фотоочерков уже были напечатаны в 'Правде Востока' и один в 'Комсомолке'. Митя был полон виденным, у него то и дело возникали новые идеи и планы. Иногда ночью во дворе снова вспыхивала его трубка, и Саше казалось, что она горит огоньком надежды и нетерпенья. Он ждал утра — и это было хорошо.
Но все, что он делал, он делал сурово, сердито, неприветливо.
— Когда ты вернешься? — спрашивала Саша.
— Право, не знаю, — отвечал Митя.
'Право, не знаю' — это можно сказать ласково, а можно сердито. Он говорил сердито. А бывало так:
- Хорошо съездил?
— Обыкновенно.
А иногда вместо ответа он говорил:
— Я работаю, пожалуйста, не мешай.
Я все могу, когда меня любят, — думала Саша, — но когда меня не любят, я не могу ничего. Он не должен, не смеет так отвечать. Я никому, даже чужому так не отвечу. А мне ведь тоже бывает не сладко.
Однажды вечером купали Катю. Она лежала в корыте, вытаращив глаза и несмело дрыгая худыми ногами. И вдруг открылась дверь, из сеней пахнуло холодом. Аня с Дружком вбежали в комнату. Шапка у Ани съехала на затылок, в комнате то ли от Аниного свалявшегося воротника, то ли от Дружка запахло псиной.
— Закрой же дверь! — сказал Митя, загораживая собою корыто. — Аня, ты что, оглохла?
— Сам ты оглох! — ответила Аня.
— Это она верно заметила! — сказал Митя. — Так мне, глухому дураку, и надо.
— Она не хотела тебя обидеть, она просто повторила твои слова, — произнесла Саша.
— Я понимаю, — ответил он и сам закрыл дверь. Вечером, когда сидели за столом, Аня потянулась за хлебом и опрокинула пиалу с похлебкой.
Эх, Анюта, руки твои крюки! — сказал Митя.
Всем известно, как за мачехой-то жить: перевернешься — бита и недовернешься — бита! — промолвила Аня, глядя на Митю исподлобья,
И вдруг лицо его дрогнуло и стало лицом прежнего, нет, еще лучшего Мити. Губы его были крепко сжаты, но глаза, смотревшие, как Анины глаза, — исподлобья, вдруг улыбнулись.
— Эх ты, дурак, дурак! — сказал он Ане и взъерошил здоровой рукой ее волосы.
Что же в тебе? — подумала Саша, радуясь этому прежнему лицу, этому взгляду. — Какой же ты? Кто ты?
'Вот бывает, — писала Саша, — смотришь в озеро — и видишь дно. Так бывает и с книгами — хорошая книга, прозрачная, чистая, дно видишь. И с человеком — хороший, ясный, и все про него знаешь, видишь дно. А бывают такие озера, книги и люди, где дна не видишь, его будто нет. И сколько ни гляди, сколько ни пробуй, — нет и нет.
И как я в него ни вглядываюсь — моим глазам он не дается. Все глубже, глубже, уж захлебываюсь. А