будет вас недоставать. Ваше общество приносило мне величайшую радость.
– Не думаю, чтобы она сравнилась с признательностью, которую я к вам испытываю, – сказал Хорнблауэр.
Граф отмахнулся от благодарностей, которые Хорнблауэр так неловко попытался выразить.
– Некоторое время назад мы упомянули окончание войны. Возможно, когда-нибудь она кончится, и, хотя я стар, не исключено, что я до этого доживу. Вспомните ли вы тогда меня, и этот домик на берегу Луары?
– Конечно, сударь, – сказал Хорнблауэр с чувством. – Я не смогу забыть.
Он оглядел знакомую гостиную, серебряные канделябры, старинную обстановку в стиле Людовика Шестнадцатого, худощавую фигуру графа в синем фраке.
– Я никогда не забуду, вас, сударь, – повторил Хорнблауэр.
– Три моих сына погибли молодыми, – сказал граф. – Они были еще мальчики, и, возможно, вырасти они, я не мог бы ими гордиться. Однако, уходя служить Бонапарту, они уже смотрели на меня как на отжившего свой век реакционера, чье мнение можно выслушать и тут же забыть. Возможно, переживи они войну, мы сумели бы поладить. Но их нет, и я последний Лядон. Я одинок, капитан, одинок при нынешнем режиме, но боюсь, когда Бонапарт падет и к власти придут реакционеры, я буду все так же одинок. Но этой зимой мне не было одиноко, капитан.
Хорнблауэр всей душой тянулся к худощавому пожилому человеку с морщинистым лицом, который сидел напротив него в удобном кресле.
– Но довольно обо мне, – продолжил граф, – я собирался сообщить вам последние новости, и все очень важные. Вчерашний салют, как мы и полагали, был дан в честь рождения у Бонапарта наследника. Теперь есть король Римский, как называет его Бонапарт, опора имперского трона. Будет ли он и впрямь опорой, сомневаюсь – многие бонапартисты, полагаю, не желали бы сохранения власти в руках исключительно этой династии. А падение Голландии несомненно – произошли настоящие бои между войсками Луи Бонапарта и Наполеона Бонапарта из-за спора об ужесточении таможенных правил. Франция распространилась до Балтики – Гамбург и Любек французские города, подобно Амстердаму, Триесту и Ливорно.
Хорнблауэр вспомнил карикатуры в английских газетах: Бонапарт в виде лягушки, которая раздувается, надеясь превратиться в вола.
– Я считаю это признаком слабости, – сказал граф. – Может быть, вы со мной не согласны? Согласны? Рад, что мои подозрения находят поддержку. Мало того: будет война Россией. Войска уже перебрасывают на восток, и декрет о новом призыве в армию опубликован одновременно с провозглашением короля Римского. Скоро в стране будет разбойничать еще больше уклоняющихся от воинской повинности молодых людей. Возможно, схлестнувшись с Россией, Бонапарт обнаружит, что начал рубить дерево не по себе.
– Возможно, так, – сказал Хорнблауэр. Сам он был невысокого мнения о русских как о солдатах.
– А вот еще более важные новости, – продолжил граф. – Наконец опубликовано сообщение о португальской армии. Оно передано из Альмейды.
Хорнблауэру потребовалась секунда или две, чтобы осознать, что это подразумевает. Постепенно истина забрезжила перед ним вместе со всеми бесконечными следствиями.
– Это значит, – сказал граф, – что ваш Веллингтон разбил Массену. Попытка завоевать Португалию провалилась, и вся испанская кампания вновь в состоянии неопределенности. На краю империи Бонапарта открылась незаживающая рана, которая тянет из нее силы – а чего это будет стоить бедной Франции, я не берусь даже вообразить. Но, конечно, капитан, вы можете более уверенно судить о военной ситуации, и я беру на себя излишнюю смелость, отпуская замечания по этому поводу. Однако, в отличие от меня, вы не имеете возможности оценить моральное воздействие этих известий. Веллингтон разбил Жюно, Виктора и Сульта. Теперь он разбил Массену, величайшего из всех. Лишь одного человека европейское общественное мнение может противопоставить ему как равного, и это Бонапарта. Для тирана плохо иметь соперника во славе. Сколько лет мы прочили Бонапарту? Двадцать? Думаю, так. Теперь, в тысяча восемьсот одиннадцатом, мы считаем по-иному. Мы думаем, десять. В тысяча восемьсот двенадцатом мы скажем пять. Сам я не верю, что империя, как она есть, просуществует дольше тысяча восемьсот четырнадцатого года – скорость падения империй возрастает в геометрической прогрессии – и эту империю обрушит ваш Веллингтон.
– Искренне надеюсь, что вы правы, сударь, – сказал Хорнблауэр.
Граф не знал, какое беспокойство причиняет собеседнику, упоминая о Веллингтоне, не догадывался, что Хорнблауэр каждодневно мучается сомнениями, овдовела ли сестра Веллингтона, вспоминает ли хоть иногда леди Барбара Лейтон урожденная Велели, о флотском капитане, которого считают погибшим. Успехи брата могут заслонить от нее все остальное и Хорнблауэр опасался, что к его возвращению она будет слишком высокой особой, чтоб обращать на него внимание. Мысль эта раздражала.
Он пошел спать странно отрезвленный, прокручивая в голове множество самых разных мыслей – от возможного крушения французской империи, до того, как организовать побег по Луаре. Лежа без сна, сильно заполночь, он услышал, как тихо отворяется дверь спальни; он напрягся от неприятного напоминания о постыдной интрижке, которую завел под гостеприимным кровом. Тихо-тихо раздвинулся полог над кроватью, и сквозь полуприкрытые глаза он увидел в темноте склонившуюся над ним призрачную фигуру. Нежная рука нашла его щеку и погладила, он не мог дольше притворяться спящим и сделал вид, что пробудился внезапно.
– Орацио, это Мари, – сказал ласковый голос.
– Да, – отвечал Хорнблауэр.
Он не знал, что говорить и что делать – он даже не знал, чего хочет. Главное, что он сознавал: Мари нельзя было приходить к нему, рискуя, что их разоблачат, рискуя всем. Чтобы выиграть время, он закрыл глаза, будто не до конца проснулся – рука с его щеки убралась. Он выждал еще секунду или две, и с изумлением услышал легкое щелканье задвижки. Он резко сел. Мари ушла так же тихо, как появилась. Хорнблауэр сидел в растерянности, но поделать ничего не мог. Он не собирался рисковать, идя к Мари за объяснениями, он откинулся на подушку, чтобы все обдумать, и сон, непредсказуемый, как обычно, сморил его на середине размышлений. Он спал крепко и проснулся, только когда Браун принес утренний кофе.
Пол-утра он набирался духа для разговора, который обещал быть весьма щекотливым, только оторвавшись от последнего осмотра лодки с Брауном и Бушем, он поднялся к будуару Мари и постучал. Она сказала «войдите», он вошел и остановился посреди комнаты, которая о стольком напоминала – золотые стулья с овальными спинками и розово-белой обивкой, окна, выходящие на залитую солнцем Луару, Мари с шитьем у окна. Она молчала.
– Я хотел пожелать вам доброго утра, – сказал он наконец.
– Доброе утро, – ответила Мари. Она склонилась над шитьем – свет из окна озарял ее прекрасные волосы – и говорила, не поднимая глаз: – «Доброе утро» – сегодня, «прощай» – завтра.
– Да, – сказал Хорнблауэр, не зная, что ответить.
– Если бы ты меня любил, – сказала Мари, – мне было бы больно тебя отпускать, надолго, может быть, навсегда. Но ты меня не любишь, и я рада, что ты возвращаешься к жене и ребенку, к своим кораблям и сражениям. Это то чего ты хочешь, и я рада, что это у тебя будет.
– Спасибо, – сказал Хорнблауэр.
Она не подняла головы.
– В таких, как ты, женщины легко влюбляются. Не думаю, что я последняя. Не думаю, что ты когда- нибудь кого-нибудь полюбишь или хотя бы поймешь, что это такое.
Хорнблауэр и по-английски не нашел бы, что ответить на эти два ошеломляющих заявления, на французском все был совершенно беспомощен. Он пробормотал нечто невнятное.
– Прощайте, – сказала Мари.
– Прощайте, мадам, – отвечал Хорнблауэр покорно.
Щеки его горели, когда он вышел в холл второго этажа, и не столько от унижения. Он понимал, что вел себя жалко, и что ему указали на дверь. Но его озадачило в словах Мари другое. Ему никогда не приходило в голову, что женщины легко в него влюбляются. Мария – какое странное сходство имен, Мария и Мари – Мария любит его, он это знал и находил несколько утомительным. Барбара предложила ему себя, но он не осмеливался верить, что она его любит – разве она не вышла за другого? А Мари его любит. Хорнблауэр виновато вспомнил, как, несколько дней назад, Мари в его объятиях жарко прошептала: «Скажи, что ты