– А Искра думает, там прямо так и выучивают на писаря? – насмешливо спросил Виктор и прибавил весело, уверенно: – Нет, нет, Семен Афанасьевич! Да здравствует химия!
– Ну иди. Добрый час, добрый путь!
…Он должен был возвратиться на другой день к вечеру, и я рассердился, когда мы легли спать, так и не дождавшись его. Задержали в институте? Приемная комиссия потребовала еще каких-нибудь документов? И это могло быть. Но почему-то мне казалось, что это небрежность: парень почувствовал себя самостоятельным и уже не очень считается с правилами дома, который он скоро покинет.
Галя боялась, не случилось ли с ним чего. Я заспорил. К городскому движению Виктор привык, вырос в Старопевске – как-никак областной центр. Ну, чему с ним случиться?
Но он не вернулся и на третий день, и на четвертый. Тогда и меня, как Галю, обуяла тревога. Послали в Старопевск Витязя. Он вернулся к вечеру и доложил, что Якушев к тетке своей даже не заглянул, но документы в институт подал.
Где же он?
Я поехал в Старопевск сам. В институте секретарь приемной комиссии – молоденькая девушка – вспомнила Виктора:
– Да, да. В сером костюме. Сероглазый такой. И еще значок у него – красненький кружочек. Нет, ничего такого не заметила. Здоров был, веселый. Он же из детдома где-то под Криничанском, верно? Ну как же, очень хорошо помню.
Я объездил все морги. До сих пор не могу забыть того чувства облегчения и боли, с каким я заглядывал в чужие мертвые лица: не он… не он…
Ниаких следов я найти не мог. Мы подняли на ноги весь дом.
– Я ему дала папины часы, просила починить, – вспомнила Галя. – Может, справиться в часовых мастерских?
Объездили и часовые мастерские. Безуспешно.
Что могло случиться? В Старопевске он был. Подал заявление. За порогом института след обрывался.
Мы прожили в испепеляющей тревоге еще два дня. На исходе этого шестого дня меня вызвали в Криничанск, в районное отделение милиции. Я помчался. В вагоне я сидел у окна, и казалось, совсем рядом катился по небу огненный шар заходящего солнца. Катился, как огромное колесо. Я глядел на него, стараясь ни о чем не думать.
В милицию я не вошел – ворвался, и первый, кого я увидел, был Виктор.
Он сидел совершенно так же, как когда-то у печки когда приезжал Нариманов и на собрании был разговор о письме в газету: обмякший, глаза опущены, голова ушла в плечи.
– Ваш? – спросили меня.
– Да.
– Его задержали, когда он оценивал в ломбарде золотые часы. Поглядите-ка – ваши?
– Мои. Я их дал ему. Подарил… – выдавил я сквозь зубы.
Нас отпустили. Мы вышли из милиции. Я шел очень быстро, он почти бежал следом. Я слышал за плечом его прерывистое дыхание. Потом вдруг он схватил меня за рукав:
– Семен Афанасьевич… простите… Я только заложить, на время… честное слово… Семен Афанасьевич!
– Оставь. – Я вырвал руку. – Уходи. Ты свободен, езжай в Старопевск. Твои вещи мы отошлем. Уходи, – повторил я, обернувшись. – У-хо-ди! Не ходи за мной. Слышишь?
Он остановился, а я еще ускорил шаг.
Никогда больше, ни до, ни после, не испытывал я такой неодолимой душевной тошноты. Все предшествующие дни, волнение, тревога и вот эти последние минуты, разговор в милиции – все слилось в подступающий к горлу клубок. Я едва помнил, что делаю. «Уходи!» – сказал я, и он не посмел ослушаться, а я пошел, не глядя, не оборачиваясь.
Часы… Неужели? Какая малость! Неужели же этот золотой кружок перевесил все, что было пережито, все, что связывало его с нами, с нашим домом? «Не вкладывай душу в вещи», – сказала однажды Галя. Это было, когда Митя раздавал ребятам наши значки. Часы… И разве Галя преследовала какую-то воспитательную цель? Да нет же! Дала часы, как дала бы Мите, Искре, Лиде, как дала бы брату или сыну – почини, мол, если будет с руки. А он что сделал?..
Даже в ту минуту я не думал, что он собирался украсть часы. Наверно, правда хотел заложить, потом выкупить… или все-таки соврал бы, что у него их украли? Не знаю. Да разве в этом дело?..
Что же? Мы, взрослые люди, перестали видеть, понимать кого растим? Где же, где я ошибся с тобой? Или не надо было прикрывать тебя тогда, после встречи в вагоне? Тогда ты был еще совсем мальчишка. Может, тогда соскребли бы коросту с твоей души общим гневом и осуждением? И вот сейчас… не я ли виноват во всем? «Ищи причину в себе», – говорил Василий Борисович… Я искал ее и не знал, где оступился. Я доверял ему, мне казалось – я лечу доверием, а он обманывал снова и снова. Казалось, он уже выпрямился, он такой, как все, не без слабостей, конечно, но человек. И вот… Он выходит в жизнь – с чем же мы его выпускаем?
Только отмахав километров пять, я сообразил, что пошел в Черешенки пешком, что теперь уже глупо возвращаться на станцию, – видно, оставшиеся десять километров придется тоже одолеть пешком. Оно и к лучшему. Я не хотел никого видеть, а уж о встрече со знакомыми и думать не мог.
Прошагав еще километра два, я услыхал за собой тарахтение повозки – она все приближалась, вот уже за спиной пофыркивает лошадь. Я посторонился к обочине, но возница окликнул:
– Не до Хмелевки идете?