равно в конце пути их ожидает тьма. Точно так же я не понимаю и тех, кто упивается собственным отчаянием, тогда как каждое мгновение несет и радость, и искру вечности. Я преклоняюсь перед верующим, который осмеливается провозгласить, что жизнь прекрасна — или черна, и перед неверующим, который думает, что может управлять человеком и историей — справа или слева, но толкать вперед, будто ему известно, что нужно сделать и какую борьбу затеять. Я-то об этом ничего не знаю. Человек смотрит, как люди идут по улице, как дремлют на солнце дети, человек робеет и не решается ни подойти, ни отойти, человек ищет себя. И я говорю себе, что слова — это только слова, и что несут они скорее печать нашего неумения, чем искренности. И никакого отношения? Именно — никакого, в том-то и дело. Согласно рабби из Коцка, среди вещей, которые можно сказать, есть такие, которые можно говорить, и такие, которых лучше не говорить; но и те и другие не стоят тех, которые не могут быть сказаны.
— Значит, отказываетесь? — настаивал мой читатель. — Не хотите со мной встретиться только потому, что мое имя вам ничего не скажет?
Где я слышал этот голос, этот певучий говор?
— Дайте мне всего лишь час времени. Я обязательно должен вас увидеть. Речь идет о Городе Возможностей. По-моему, я знаю этот город.
Я не ошибся. Он был родом из маленького городка в нашем районе. Знал он и мой родной город, он бывал там по нескольку раз в год. Помнил и Моше-сумасшедшего, которого два раза на большие праздники приглашали в качестве кантора в их единственную синагогу. Я так и подскочил: Моше-сумасшедшего? Но ведь это все меняет!
— Правда? — закричал я. — Вы его знали? Вы слышали его пение? Когда? В каком он был настроении? Вы с ним разговаривали? Что он вам сказал? Когда вы его видели в последний раз?
— Вы задаете слишком много вопросов. Я не могу отвечать по телефону. Как раз о нем я хотел вас расспросить. Но вам, к сожалению, так дорого чремя! Мне очень жаль!
— Подождите! Я этого не говорил!
— Я так понял, что…
— Забудьте все, что я вам сказал.
Теперь на встрече настаивал я. Когда? Да как можно скорее, хоть сейчас. Нет, сейчас он занят. А после обеда? Тоже занят. А вечером? Сегодняшний вечер у него занят. Он заставлял себя упрашивать. Со мной он сможет встретиться только на будущей неделе. Наконец он дал себя уговорить. Ладно, чтобы доставить
Смеясь, он повесил трубку, и этот его смех показался мне еще более знакомым, чем голос.
Значит, в этом городе с каменным лицом жил еще один человек, который сохранил живой образ кантора, разыгрывавшего сумасшедшего властелина, а потом сумасшедшего нищего, чтобы бросить вызов небесам и позабавить детей.
Кто бы это мог быть? Старик, готовый проклясть себя, хочет еще раз оглянуться? Сын ищет прошлое и его незаживающие раны? Сирота хочет понять? Завтра все узнаю. А пока хватит с меня и ожидания. Я уже чувствовал себя не таким одиноким; теперь память перестанет быть моей тюрьмой, где каждая камера удушливее другой. Дверь распахнется снаружи. Я получу подтверждение, что Моше-сумасшедший существовал в действительности, что у него была своя жизнь, что он просто занимал и дразнил мое воображение.
Я остро нуждался в ощутимом доказательстве этого, в чужом свидетельстве. Постоянно отвечая на его зов, постоянно ощущая его дыхание, я в конце концов стал сомневаться в его существовании; мне уже казалось, что оно — отражение, если не продолжение, моего собственного. Так часто и так далеко он меня сопровождал, что я смешал наши судьбы и устремления; я пел, как он, молился, как он, как он, испытывал глубину молчания людей, противопоставляя им свое собственное молчание. Я был им.
И я уже думал о незнакомом друге из Бруклина с чувством, похожим на благодарность. Теперь, благодаря ему, я стану самим собой. Только бы с ним ничего не случилось, только бы он внезапно не умер, не потерял память…
В прекрасном настроении явился я в свое бюро во Дворец Объединенных Наций. Совет Безопасности, созванный на специальную сессию, рассматривал угрожающее положение в Конго. Декорации были грандиозные и переливались всеми цветами радуги, но сам спектакль оставлял желать лучшего: тягучее действие, бледные тексты, тусклые действующие лица. Ни напряжения, ни драматизма. Спектакль не волновал, не трогал, не захватывал. О судьбе народов говорилось в тоне болтовни, словно чиновники рассказывали друг другу последние сплетни. Актеры играли без подъема. Каждый уже не раз сыграл не только свою роль, но и роль соседа; все реплики были известны наперед. Все, что они могли сказать, уже говорилось во время многочисленных предыдущих кризисов: кубинского, кипрского, суэцкого. Монологи шли без вариантов. Казалось, что слушаешь одну и ту же речь на всех языках. Почтенные делегаты бросали друг другу в лицо одни и те же обвинения и одинаково их отражали, призывая одних и тех же богов — мир, свободу и священное право народов на самоопределение. Журналисты писали, всевозможные наблюдатели наблюдали, а добрейшие туристы, на галерее для публики, ничего не поняв, уходили, убежденные, что видели Историю в действии.
Коллега толкнул меня локтем:
— Ну, что ты думаешь?
— Кто же тут думает. Это было бы невежливо.
— Будут те реагировать?
Он понизил голос:
— По-твоему, американцы зашли слишком далеко? Попали в собственную ловушку и теперь уже не могут отступить?
Я понимал его беспокойство и разделял его. Хотелось бы мне его успокоить, сказать ему: «Да нет, войны не будет, великие мира сего все-таки не сумасшедшие!» Но тут я вспомнил о моем собственном сумасшедшем и мне уже не захотелось разговаривать. Моше-сумасшедший, Моше-кантор. Умер в Освенциме. Там, в Освенциме, родилась будущая война, там было убито будущее человека.
— Что ты сегодня собираешься передать в редакцию?
Мне надо было написать длинный отчет о дебатах, но я никак не мог заставить себя почувствовать к ним интерес. Не было единой меры для возмущенных речей дипломатов и предсмертных криков людей, которые, исходя ненавистью, ради лозунгов убивали друг друга в Азии, в Африке и на Ближнем Востоке.
— Ничего, — сказал я, — моя телеграмма уйдет вовремя. Придумаю что-нибудь. Хоть молитву.
— А завтра?
— Никакого завтра не будет. Меня прогонят.
Дебаты продолжались до позднего вечера. Потом, за неимением ораторов, заседание было отложено: почтенные представители великих и малых держав проголодались. Мир во всем мире мог и подождать.
Не без труда я написал свой отчет. И так как я все-таки не стремился потерять место, то молитву я в него не включил.
Когда я возвращался домой, меня охватило легкое беспокойство: а вдруг мой венгерский еврей из Бруклина не незнакомец? Я остановился посреди улицы и прислонился к стене небоскреба. Вспомнил наш телефонный разговор — сейчас он показался мне еще более странным. Почему он не захотел назвать себя? Почему отказался прийти ко мне? Почему назвал имя кантора только в последнюю минуту? Что, собственно, его рассмешило? Я почуял какую-то смутную опасность. Если он не незнакомец, то кто же он? Что ему от меня нужно?
Я встряхнулся и пошел дальше. Было поздно, я очень устал. На набережной, по которой я шел, не было ни одного человека. Но все-таки я на каждом углу останавливался и оглядывался, сдерживая дыханье: не идет ли кто за мной? Никого не было. Просто нервы. Машина ослепляет меня фарами, я отступаю, она проезжает мимо. Кто вел эту машину? Нет, не надо ни о чем думать. Но вот, наконец, и дом, в котором я