охватила ее. Желтый свет придавал лицам трупный оттенок. Почему они не уходят?
— Чего вы дожидаетесь? Идите, я все вам сказала.
Антон удивился, прислушался. Голос выдал молодую женщину: она была усталой и опечаленной, а значит — уязвимой. Сейчас или никогда, сказал он себе, весь напрягшись. И бросил:
— Нам нужен твой приятель.
Илеана пошатнулась, но усилием воли заставила себя держаться прямо.
— У нас нет выбора, — сказал Антон, притворяясь огорченным. — Полиция в курсе дела. В нашем распоряжении двадцать четыре часа. Полиция его требует — живого или мертвого. Поставь себя на наше место.
Это был поворотный пункт. Илеана привыкла повелевать и потому защищалась неумело. Она презирала низость, она не хотела даже бороться с нею. Ей почу-далось, что она тонет в грязном желтоватом море. Свора псов гонится за нею, волны качают ее, еврей, ее новый друг, стоит на берегу и кричит ей оттуда какие-то слова, которые теряются в тумане.
— Сигарету, — сказала она.
Антон вытащил из кармана две. Как победитель, он сначала зажег свою.
— Спичку, — сказала Илеана.
Антон протянул ей спичку. Это был самый волнующий час его жизни.
— Я очень хотел бы помочь тебе, — сказал он снисходительно. — Но боюсь, что это невозможно. Ты знаешь, что такое полиция: с ней шутить опасно. Во всяком случае, в военное время. Я уверен, что ты нас понимаешь.
По мере того, как он ее поучал, голос его делался все более высокомерным. Сперва он называл ее «милая Илеана», потом — «Илеанушка», потом и вовсе «моя бедная Илеана».
— Если то, что ты говоришь, правда — а мы слишком тебя уважаем, чтобы сомневаться в твоем слове, — и этот парень не твой близкий друг, то ты должна отдать его нам. Твоя щепетильность, хоть она и достойна уважения, не должна влиять на твои суждения. Твой долг перед деревней куда больше, чем перед чужаком, к тому же евреем. Неужели ты хочешь, чтобы наши дома сожгли из-за вас — из-за него и из-за тебя?
Теперь Илеана жалела, что закрыла дверь на ключ. Надо было предупредить спящего. Поднять шум. Опрокинуть лампу. Вызвать замешательство. Но Антон следил за ней пристально, слишком пристально. Надо бы его отвлечь, выиграть время.
— И ты думаешь, что подполье об этом не узнает? — возразила она, овладевая собой. — Думаешь, что оно об этом забудет? Ты хоть понимаешь, с кем имеешь дело?
— Не волнуйся, — сказал Антон фальшиво-добродушным тоном. — Допустим, подполью придется выбирать между целой христианской деревней и одним евреем-беженцем. Кого же оно предпочтет? Думаю, что оно сделает правильный выбор.
— Да это не беженец! Это боец! Начальник! Его голова оценена! Его подвиги стали легендой!
Антон хитро щурился, выпуская клубы беловатого дыма, плававшие вокруг керосиновой лампы. Чем больше Илеана возмущалась, тем больше она отдавала себя в его руки. Он уже предвкушал победу.
— Кстати, — спросил он небрежно, — о каком подполье ты говоришь?
— Об Объединенном движении, конечно! В нашем районе другого нет!
— Я спросил потому, что мне очень понравилось, как ты хвалила действия подполья. Так искренне и трогательно. Одного только я не понимаю… — Он затянулся, прежде чем нанести ей последний удар. — Ты говорила так прекрасно и с такой убежденностью, будто сама принадлежишь к этому подполью. Но я-то знаю, что ты к нему не принадлежишь. Дело в том, моя дорогая Илеана, что руководитель районного подпольного движения в эту минуту стоит перед тобой.
Побелевшая от унижения Илеана стиснула зубы. Одно слово, только одно слово рвалось из ее груди, набухало, рвало ей горло, требовало выхода, как плевок, как рвота:
— Сволочь! — процедила она сквозь зубы.
Старший мастер вежливо поклонился, словно услышал комплимент. Илеана отошла от него и вошла в толпу. Люди почтительно перед ней расступались. Она остановилась перед стариком по имени Миколайчик.
— Ты знаешь меня, ты знал моего отца. Тебе нечего сказать?
— Я стар, Илеана. Для меня каждый день — подарок.
— И во сколько тебе обходится этот подарок?
— В моем возрасте на цену не смотрят.
— И больше тебе нечего сказать?
— Что я могу сказать?..
— Подумай! Подумай хорошенько! Речь идет о жизни человека, я сказала бы даже — о жизни невинного и невинно преследуемого человека, но дело не в этом. Если ты смолчишь, то пошлешь его на верную смерть. Если что-нибудь скажешь — он, может быть, останется жив. Что скажешь?
— В мои годы, Илеана, уже не играют в судей.
Под ее обвиняющим взглядом Миколайчику стало неудобно в собственной шкуре, и он захныкал:
— Что ты от меня хочешь? Что я тебе сделал? Кто я такой? Я не судья, я не убийца. Не я тут решаю, не моя это была идея. Но не пойду же я против всей деревни, верно? И кто тебе этот еврей? Ты его любишь? Нет. Ты ему что-нибудь должна? Тоже нет. Это чужой, беглец! Забудь его, Илеана, забудь! Ради себя самой и ради нас — забудь!
У нее уже не было ни слов, ни голоса, она могла только смотреть на него — но видела она не его. Она видела себя маленькой девочкой. Девочка играет на пианино, и еврей-учитель говорит: «Мягче, мягче, ритмичнее, не спешите, не спешите!». «Ты его любишь?» Нет, она его не любила. Тут другое. Разве он ее любит? Тоже нет. Он слишком молод, слишком изранен, чтобы любить. Они никогда не прикасались друг к другу. Но перед ним она чувствовала себя чистой и великодушной. Иногда, когда она наблюдала его тревожный сон, ей случалось плакать. В детстве она никогда не плакала. Он это угадал. В самые первые дни, когда он еще не поднимался с постели, он смотрел на нее из-под век и бормотал: «Не тревожьтесь за меня. Я не умру. Я не могу умереть». Однажды он сказал: «Это из-за меня вы теперь легче плачете, чем раньше? Наверное, это я научил вас плакать, плакать беспричинно? Нет, не беспричинно. Беспричинных слез не бывает».
— Забудь, — настаивал Миколайчик. — В твоем возрасте, как и в моем, человек забывает быстро.
«Забыть? — думала Илеана. — Это было бы нетрудно». Она ничего не знала ни о его прошлом, ни о его тайнах, ни о его желаниях. Она ни о чем его не расспрашивала. Однажды он сказал ей, улыбаясь: «Я знаю, вам было бы интересно. Но, к несчастью, я боюсь рассказывать. Я не имею на это права. Довериться вам было бы опасно. И более для вас, чем для меня».
Голос шепнул ей: «Растянись на земле, позволь им топтать тебя, плевать на тебя, им только это и нужно; против него они ничего не имеют, это тебя они ненавидят, хотят заклеймить, раздавить твою гордость, иди же, скажи им, что ты покорилась, что ты принимаешь их месть». Голос звучал повелительно, но Илеана не умела склонять колени, все еще не умела.
Крестьяне следили за каждым ее жестом, за каждым движением ее тела. Голова ее отяжелела, к сердцу подкатывала тошнота, она ходила от одного к другому, а темная сила влекла ее вниз, к недрам земли, где умирают и голоса, и взгляды. Но тело ее, привыкшее держаться прямо, не склонялось, все еще не склонялось.
Она обошла всех этих людей, которых знала с тех пор, как открыла впервые глаза. К одним она обращалась с просьбой, к другим с лестью, к третьим с угрозой. Но все ее отталкивали.
Синева в круглом окошке редела. Первое движение рождающегося рассвета. Илеана вспомнила, как бодрствовала у постели больного. «Смотрите, — говорил он после бессонной ночи. — Это самое чистое мгновение. Когда оно наступает, люди еще спят — отсюда его чистота, отсюда могущество». Потом, когда он стал выздоравливать, он будил ее и тянул к окну. Никогда она не испытывала такого чувства покоя.
— Ты, кажется, очень держишься за своего еврея, — тихо сказал Антон. — Мне пришло в голову вот что: отдайся мне, а за это..
— Сволочь! — сказала она с последним приливом энергии.