— Писать? Что писать?
— Желание. Напиши и засунь в щель Стены. Таков обычай.
Он подал мне листок бумаги и карандаш. Я растерялся, стал искать слова, имена. Какое желание, чего я должен желать? Ученики, за которых должен был выступать Баал-Шем-Тов, просили только здоровья: телесного и душевного. Хорошо, последуем их примеру. Попробуем. Я написал свое имя: Давид бен Сара — Давид сын Сары. И рука моя отказалась продолжать. Когда-то это делала моя мать — Сара дочь Довида: это она писала наши желания, она вымаливала для меня, для нас, заступничество святых и праведников и желала мне походить на них.
— Поторопись.
Катриэль уже написал свое желание. Нет, Малка, я не знаю, о чем он просил. Не знаю, чего он хотел. Я видел, как он приблизился к Стене и засунул в расщелину скомканную бумажку. А я по-прежнему не знал, что писать. Чего просить для себя? Кого просить? Мне хотелось бы нацарапать: Господи, пожалей Свое творение и Себя Самого! Но имя моей матери вырастало в неодолимое препятствие.
Гад исчез в толпе, Катриэль тоже. Гад вскоре погиб, но я узнал об этом не сразу. Когда я остался один, я уже совершенно не знал, чего и у кого мне просить.
И тогда я услышал голос, говоривший:
«Я око, которое смотрит в другое око, которое видит. И оттого, что я все время смотрю, я слепну: тем хуже, тогда я буду петь. Оттого, что я буду все время петь, я сойду с ума; что ж, тем хуже, тогда я буду видеть сны».
Я увижу во сне, что меня зовут Давид сын Сары. Я расскажу своей матери, что я сделал из ее молчания и ее слез. Расскажу ей, что я сделал из своих лет, из своей жизни. Почему так поздно? Потому что у меня не хватало сил. Я не мог принять ее отсутствия. Если я никогда не писал ей, то это потому, что я никогда ее не покидал. Это она уехала. И с тех пор я вижу, как она уезжает. Только это я и вижу. Год за годом ты уезжаешь, мама, удаляешься, захваченная черной и немой волной отлива, но небо, которое поглощает огонь, тебя поглотить не может. Огонь это ты, и небо это ты. И рука, пишущая тебе, тянется к тебе. И видение, которое неотступно преследует меня — я отдаю его тебе. И молчание я снимаю с твоих уст — и возлагаю его туда же. Я, бродячий нищий, я, узник, — это твой голос я пытаюсь освободить в себе. А когда мне случается обращаться к чужим людям, я говорю с тобой.
Я созерцаю Стену, у которой лицо моей матери. У моей матери было два лица. Одно, от воскресенья до пятницы, отражало все ежедневные тяготы и заботы, второе отражало субботний покой. И теперь у нее осталось только это, второе лицо.
Люди толпятся вокруг него, ищут у него укрытия. Я же становлюсь взглядом и не шевелюсь.
В ослепительном озарении я вижу весь мир, от края до края, и себя самого до самой глубины. Я вижу всех, кто раньше меня стоял здесь, перед этой Стеной, в потрясенном смирении или в экстазе. Цари и пророки, воины и священники, поэты и мыслители, богачи и бедняки, те, что веками выпрашивали повсюду немного терпимости, немного братства; они пришли сюда говорить об этом.
Здесь, говорил один из мудрецов Израиля, здесь камни — это души: это они каждый день отстраивают заново невидимый Храм. Но напрасно я буду искать там душу моей матери. Душа моей матери нашла приют в огне, а не в камне. Она мечтала когда-нибудь постоять в молчании близ этой Стены. Хорошо, вместо нее здесь я.
Где я видел этого военного раввина, который приближается с Торой в руках? Он похож на жениха, который дождался дня своей свадьбы. Лицо его залито слезами, он читает молитву и трубит в шофар. Мне кажется, что рог этот принадлежал овну, закланному на этом самом месте три тысячи лет тому назад отцом, отягощенным любовью и верой, и сейчас тоже присутствующему здесь. А раввин? Не ангел ли это, сжалившийся над Авраамом, который спас его, спасши его сына? Если да, то, значит, хоть на этот раз Бог на стороне тех, кто служит Ему, на стороне безумцев.
А этот старик, который бежит сюда и еле дышит — где я его видел? Черное пальто, черная шляпа, талит под мышкой; он так бросается к Стене, словно собирается разбиться о нее. Загипнотизированный видом камней, он их ощупывает, он их гладит, рыдая. Солдаты подхватывают его и начинают подбрасывать в воздух с криками: не надо плакать, не надо больше плакать, с жалобами покончено, надо радоваться, дед, надо кричать Стене о нашей радости, ей это нужно, и нам тоже. Вот уже возник хоровод, а вот и другой, и все танцуют, и на ковре из плеч старик танцует тоже, он не боится ни упасть ни взлететь, он ничего не боится, и мы тоже. Кто-то затягивает песню, и песня эта наполняет площадь, город, страну. Старик кричит: «Выше, выше!». И каждый раз он подпрыгивает все отчаяннее, он охвачен экстазом, и мы тоже. Кто-то около меня не может больше сдерживаться, ему все равно, пусть видят его без маски. Кто-то плачет, но это не я. Кто-то плачет — это я. И во сне, сквозь слезы, я вижу, что старик поднимает руки, как будто хочет оторвать лоскут от неба и подарить его тем, кто поет и пляшет внизу. Кто это? Может быть, царь Давид? Или Авраам. Или Катриэль. Или опять Мессия.
Где-то в самой глубине своего существа я знаю, что следовало бы страшиться: чудо слишком велико, радость слишком сильна. Так не может долго продолжаться. Но ведь я знаю, что сплю. На вершине горы я спотыкаюсь о камешек, падаю, вижу пропасть, которая, приближаясь, становится чернее, чем черное око грозы; я пугаюсь, но и испуг мой — часть сна.
Пусть он длится. Еще рано. Солнце, кажется, остановилось над камнями, освященными людьми. Старая суровая песня плывет над городом и спускается в долину Иехошафата, и душа моя, не смейтесь над этим словом, душа моя не ощущает ни потребности, ни желания последовать за ней, даже для спасения от того, что ей угрожает.
Издали я вижу, как пляшущие ставят старика на землю. Они устали, а он нет. Теперь я лучше его вижу. Знакомое лицо. Это тот нищий, или проповедник, которого я знал в детстве. Он узнает меня и делает мне знак. Я отрываю ногу от земли и делаю шаг, потом еще один. И перевожу дух: это не он, это вообще не старый человек. Не Катриэль ли это? Толпа разделяет нас; я стараюсь пробиться сквозь нее, но теряю его из виду. Спрашиваю людей: куда девался высокий стройный человек с горящими глазами? Они не знают. Встревоженный, я кидаюсь к одному, к другому: одни поворачиваются спиной, другие смотрят, ничего не понимая.
А толпа тем временем густеет. Военные, чиновники, журналисты текут снизу длинной процессией, и к ним присоединяются раввины и безбожники со всех концов города, со всех концов страны. Мужчины, женщины, подростки всех возрастов, всевозможного происхождения, говорящие на всех языках, занимающиеся всеми на свете ремеслами — я вижу, как все они поднимаются к Стене, к тому, что осталось от их общей тоски. Как недавно, на Синае, в тот день, когда им была дана Тора. Как когда-то, в царстве ночи, когда ее отобрали у них. Вот и опять происходит великое собирание изгнанников: круг завершен, конец соединяется с началом и оправдывает его. Там, в лагере, тихий и набожный человек в приступе безумия кричал: «Мы все слышали Бога в пустыне; здесь нам дано будет Его увидеть». «Да, — ответили ему, — увидеть Его и погибнуть». Образ Бога нельзя вынести: его можно унести только в смерть.
А здесь рождается образ человека. И, чтобы обрести его, весь народ уже в третий раз двинулся в путь.
Это все тот же народ, и походка у него все та же. Не изменились и декорации. Персонажи меняются с бешеной скоростью: будто кто-то торопливо заслоняет одни картины другими, все более и более старыми. Цари и отшельники, принцы и мятежники смешиваются с раввинами в черном, с солдатами в защитной одежде, со студентами-талмудистами, от восторга не чувствующими под ногами земли. Глаза и руки их полны мечтаний и приношений. Несколько вечностей назад начался их путь, и у них походка людей, твердо решивших сделать своими и свое прошлое и свою судьбу.
Вот этот упрямый, сгорбленный папаша с порыжевшей бородкой: на каком костре, по какому закону он терпел свое мученичество? А этот подросток с круглой спиной — от какого счастья его отвергли? И та девочка, грызущая ногти: в каком гетто, в какую эпоху обрела она такую зрелость, такой опыт? Она идет мелкими шажками, и я спрашиваю себя, почему она не бежит, она должна была бы бегать и расти. Она должна была бы убежать и выжить. Она не бежит потому, что ее держит за руку женщина. У женщины благородная, неторопливая походка. Внезапно я вижу профиль женщины — и сердце мое обрывается. Все начинает кружиться вокруг меня и во мне. Теперь я вижу отчетливо их обеих, обмануться невозможно: у девочки открыт рот, она жадно ловит воздух, ей душно, ей хочется пить, но она ничего не говорит, чтобы не огорчить свою мать, которая и моя мать тоже.