романовским родом проклятье триста годов висит да вот-вот кровью обернется. Я же – как штуковина этакая, что в грозу от молний, пытаюсь от них погибель, как молнию, отвести да монархию уберечь. Я ведь, сам знаешь, человечек-то не простой. Слыхал небось, что меня 'святым чертом' кличут?
Юсупов неопределенно качнул головой. Ему становилось не по себе.
– Вижу, слыхал. Но, я гляжу, все не веришь? – Распутин взял еще одно пирожное. – Все сумневаешься?
– Да что вы, Григорий Ефимович! Меня и супруга все просит – познакомь, мол, с Григорием Ефимовичем, очень уж человек интересный! – с трудом сдерживая отвращение, проговорил князь, глядя, как гость, поковыряв в зубах, сплюнул на пол изюм.
– И то правда! – При упоминании красавицы Ирины Юсуповой в глазах Старца появился плотоядный блеск. – Дождусь ли? – Он откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. – Хорошо мне сегодня. Покойно очень. Будто заново родился.
– Чтобы вновь родиться, Григорий Ефимович, надо сначала умереть…
– Говоришь, чтоб вновь уродиться, помереть сначала надобно? Красиво сказал. И – верно. Запомню. – Распутин подался вперед. – Налей-ка мне, Феликс, мадеры. Сам знаешь, люблю ее, сладкую. – Он протянул бокал. – Лей давай!
– Пожалуй, я в другой налью! – Юсупов, стараясь унять противную дрожь в руках, потянулся за новым бокалом с ядом на дне. – Не стоит мешать вина. Аромат пропадет.
Он не сводил глаз с Распутина, пока тот не опустошил бокал. Яд снова не подействовал. 'Меня убить нельзя', – обожгла мозг произнесенная сегодня Старцем фраза. – 'Колдовство какое-то!' Предательская капелька пота скатилась по виску. Юсупов налил вина в свой бокал и торопливо выпил.
– Душно тут у тебя, Феликс. – Распутин расстегнул ворот рубахи. Князь приободрился:
– Что, Григорий Ефимович, слыхал я, наше техническое военное могущество возрастает, как никогда? Снарядов будто наделали невиданное количество? Готовимся в феврале-марте семнадцатого к большому наступлению?
– А… – Распутин расстроенно махнул рукой. – Война эта никчемная… Вот, мил– человек, от чего иногда все зависит! Помнишь небось, я лежал раненый в Тюмени? Ну, когда меня баба та… без носа… ножом пырнула? Подлюка та Гусева, штоб ей издохнуть, все-е от нее пошло. Помнишь, раз было тоже, начиналась хмара из-за болгарушек? Наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: 'Ни-ни, не моги, в кашу эту не влазь, на черта тебе эти болгарушки?' Он послушался, опосля-то уж как рад был! И теперь то же было бы, ежели б не та безносая сука! Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много слал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да… Делов много эта война настряпала и еще боле настряпает. Грех война эта, понимаешь? Смертоубийство – всегда грех незамолимый. Ты, голубочек, запомни: все делать можно, а убивать нельзя. – Распутин пристально посмотрел на князя. Юсупов, ощутив нервный озноб, поднялся.
'Ага… вскочил, как будто ему углей в штаны наложили. Ну, спрашивай, таперича, как это – все делать можно?'
– Как это, Григорий Ефимович, все делать можно? Грешить можно? – Юсупов облокотился на спинку стула.
Распутин хрипло рассмеялся:
– Помнишь, Христос с блудницами толковал да с собою водил? 'Кто из вас без греха…' Помнишь? А разбойнику-то что сказал? 'Нынче же будешь в раю'. Это ты как понимашь? Кто к Богу ближе-то? Кто грешит, али кто жизнь свою век сусолит, ни Богу свечка, ни черту кочерга? Я скажу так: кто не согрешит, тот и не покается. Однако ж и радости не познает и любви не познает. Думаешь, сиди за печью и сыщещь правду? Не-е… там только тараканов сыщешь. Во грехе правда… И Христа во грехе узнаешь… Поплачешь, покаешься и узнаешь. Понял, штоль? – Распутин помолчал. – Все можно, Феличка. Убивать нельзя. Запомнил, милочек?
Юсупов неуверенно кивнул.
– Пойду узнаю, уходят ли гости. – Он торопливо вышел за дверь.
Распутин остался один. 'Интересное это дело – за людишками наблюдать. Суетятся, барахтаются в своем тщеславии. Думают, словили меня в мышеловку. Да только я не мышь какая ничтожная. Я сам себе судья – сам сужу, сам приговариваю, сам приговор исполняю. А ты, милок, коли хочешь… что ж – доиграем… до конца. Однако последнее слово все одно за мной останется. И люди меня не забудут. Ни через десять лет, ни через сто. И я сумею в том убедиться… когда вернусь'. Распутин хрипло рассмеялся и наполнил бокал ласковой мадерой…
8
Белоснежная скатерть, торжественное столовое серебро, хрустальные бокалы для шампанского, изящный фарфоровый подсвечник со свечами в центре стола, запах хвои от стоящей в углу елки и, как в детстве, предощущение чуда. Стрелка каминных часов приближалась к одиннадцати.
Сергей Ильич, сидящий во главе стола, аккуратно резал мясо, незаметно наблюдая за сидящими друг напротив друга дочерью, которая была очень хороша в темно-зеленом платье, и ее гостем, Николаем Сергеевичем Ракеловым – молодым мужчиной с приятными манерами, спокойным приветливым лицом, говорившим негромко, ясно излагавшим мысли, который, к удовольствию Сергея Ильича, так же, как и он сам, был выпускником Московского университета и юристом по образованию.
Ирина была очень оживлена, ее глаза лучились счастьем. Николай Сергеевич, напротив, был сдержан, точнее сказать, сосредоточен, словно человек, обдумывающий какой-то чрезвычайно важный шаг. По лицу его то и дело скользили тени – тени улыбки, задумчивости, неуверенности, решимости. Трудно было понять, что он на самом деле думает и чувствует в данный момент. Чувства, окрашенные в полутона, не выдавали своего хозяина. 'Таким и должен быть настоящий юрист, – с удовлетворением отметил Сергей Ильич. – Эмоции в нашей профессии – вещь излишняя'. Лицо гостя казалось Сергею Ильичу знакомым, хотя он не мог точно вспомнить, где и при каких обстоятельствах видел его, спросить же сейчас было неудобно – Ракелов при встрече повел себя так, будто хорошо знал Сергея Ильича.
Гость едва заметно откинулся к спинке стула. Ирина вспыхнула и покосилась на отца – не заметил ли чего? Сергей Ильич, наклонив голову, спрятал улыбку. 'Ох, молодость, молодость… Думают небось, они первые изобрели эти игры с прикосновением под столом. А он – шустрый малый! – бросил обеспокоенный взгляд на гостя. – Хоть с виду тихоня. Кабы у них не вышло чего…'
– Так вы, Николай Сергеевич, значит, с этим делом справились? – Сергей Ильич доел последний кусочек мяса и положил нож с вилкой на тарелку параллельно друг другу. – Молодцом! Подсудимый-то на редкость убогий человечишко был! Не всякий бы взялся за его защиту. – Поймав на себе укоризненный взгляд дочери, поспешно добавил: – Уж больно сложное дело!
– Да, все сложилось удачно, слава Богу! – Ракелов, промокнув губы белой накрахмаленной салфеткой, слегка отодвинулся от стола.
– Ох, голубчик, никогда в деле нашем не ссылайтесь на божественный промысел! Впрочем, – Сергей Ильич оживился, – здесь вы не одиноки. И в английском суде, впрочем, как и у нас, и стороны, и судьи постоянно упоминают Бога. 'I pray to God!' или 'May God have mercy on your soul!' – Ракелов понимающе кивнул. – Но вдумайтесь только, – продолжил Сергей Ильич,– каков парадокс! Судья – человек, называющий себя христианином, обращается к другому человеку и говорит ему: 'В наказание мы вас повесим и подержим в петле полчасика, донеже последует смерть. Да примет вашу душу милосердный Господь!' Этого невозможно понять! Ведь суд – не божеское дело, а человеческое. Мы творим его от имени земной власти, а не по евангельскому учению. Хотя насилие суда необходимо для существования современного общественного строя, но оно, любезнейший Николай Сергеевич, остается насилием и нарушением христианской заповеди 'не судите…'
– Что же, папа, – вступила в разговор Ирина, – и уничтожение Распутина, по-твоему, не богоугодное дело? А вспомни, что было позавчера в театрах, и у нас здесь, и в Москве, когда вечером докатилось известие о его смерти? Люди, христиане, и, заметь, это – элита общества, ликовали, прерывая