мозга всегда знала, что так будет продолжаться, пока он жив.
Бывали моменты, вроде теперешнего, когда она тихо проклинала себя за то, что связала свою судьбу с ним. Вот уже больше семи лет война была практически постоянным спутником ее жизни, если не считать недолгого перерыва после победы над Тугарами, но теперь он закончился. И даже в этот краткий период, как она теперь понимала, угроза всегда висела над ними. Эндрю был погружен в лихорадочную деятельность по созданию новой республики, налаживанию связей с Римом и строительству линий обороны, так что проводил большую часть времени в поездках, откуда возвращался предельно уставшим и, как ей представлялось всякий раз, еще немного постаревшим.
Она пропустила пятерню сквозь его волосы и заметила первые серебряные нити на висках.
Опять Эндрю оставляет ее. Не вернутся ли в связи с этим его прежние ночные кошмары? Да и вернется ли он сам из этого похода? Она прижала руку к животу. Он-то, по крайней мере, постоянно был с ней, не давая забыть о себе.
С центральной площади донесся сигнал сбора. Военная машина опять безжалостно вторгалась в их жизнь.
— Просыпайся, Эндрю. Уже дали побудку.
Его глаза сразу открылись, и она почувствовала укол ревности. Горнист разбудил его в одну секунду, а ей это никогда не удавалось.
— Уже пора? — Эндрю зевнул и поморгал, прогоняя остатки сна. Пошарив на ночном столике, он нацепил очки и взглянул на часы: — Черт, уже четыре. Ты же знаешь, что я хотел встать в три.
— Тебе надо было выспаться, — отрезала она. — Впереди длинный день.
Он сердито посмотрел на нее, но по глазам понял, что скандалить бесполезно.
— Не волнуйся, пожалуйста, я сказала дежурному, что ты задержишься. Тебя не ждут раньше половины пятого. — С легкой улыбкой она прильнула к нему, прошептав: — Так что у нас есть еще полчаса.
— Но… как же ребенок? — спросил он, не в силах в то же время оторвать взгляд от часов.
— Я не увижу тебя, может быть, несколько месяцев, — прошептала она, прибавив про себя «а может быть, и никогда больше». Ее руки скользнули по его телу.
— Но ребенок? — повторил он нерешительно.
— А ты не слишком буйствуй, и он не будет возражать.
— Полк, смирно!
Спустившись с крыльца, Эндрю вышел за частокол. 35-й Мэнский выстроился на поросшей травой площади; свисавшие с древков боевые знамена были освещены красноватым светом поднимавшегося солнца. Он поежился от утренней прохлады. Ночная гроза основательно промыла город. Щебетали птицы, и Эндрю задрал голову, чтобы взглянуть на них. Такой вид нигде больше ему не встречался. Восседая на ветке, они взирали на него сверху наподобие кардиналов; на их спинах переливалась широкая пурпурная полоса. Пение их создавало удивительную гармонию — каждая подхватывала общий мотив, распевая его в своей собственной тональности. Аккомпанементом к их легкой и радостной песне звучала симфония звуков, порожденных человеком, — отдаленные пронзительные свистки паровозов, тяжелое громыхание железнодорожных составов.
3-й Суздальский, входивший в дивизию Киндреда, отправлялся первым, через пятнадцать минут. Пора было идти на станцию.
Эндрю быстро прошел вдоль строя. Попадалось довольно много русских лиц. Они потеряли уже больше трети старых ветеранов, похороненных на военном кладбище возле руин Форт-Линкольна или покоившихся в безвестных могилах. Еще треть командовала другими подразделениями русской армии или была занята, вроде Уэбстера, на различных государственных постах. Но те, кто остался, образовывали крепкий костяк элитного полка и гордились этим; их гордость передавалась и новичкам, пополнившим поредевшие ряды. Они были рады служить рядовыми вместе с янки, хотя в другом месте вполне могли бы стать офицерами. 35-й Мэнский, подобно американской академии Уэст-Пойнт, был ядром всей армии, единственным регулярным подразделением, занятым на военной службе круглый год и освобожденным от трудовой повинности, которую несли все остальные войска.
Он остановился перед знаменем и четко отдал ему честь. Ординарец подвел под уздцы Меркурия. Эндрю дружески потрепал своего старого товарища по шее и, ухватившись рукой за луку, вскочил в седло и взял поводья у ординарца.
Коснувшись шпорами боков коня, он тронулся вперед, и тут же послышались приказы командиров. Загремели барабаны, флейтисты подхватили вступление, и Эндрю внутренне улыбнулся тому, что сегодня они выбрали песню под названием «Девушка, которую я оставил дома»:
В тот грустный час в последний раз с любимой я обнялся И, слезы утирая с глаз, в любви ей вечной клялся. Мы друг без друга не могли, не разлучить нас силой, И буду на краю земли хранить я образ милой.
Мелодичные голоса русских, и особенно басы, превращали знакомую песню во что-то необычное, мистически-романтическое. Для него война давно уже лишилась всякой романтики, но сейчас прощание с любимой на рассвете, барабаны, мерный топот сапог позади на мгновение пробудили в нем забытое старое чувство.
Они проходили мимо его дома. По обеим сторонам улицы стояли их близкие. Эффектным жестом он выхватил саблю из ножен и отсалютовал Кэтлин, вышедшей на крыльцо их коттеджа, который всем своим стилем, вплоть до белого частокола, так живо напоминал им о далекой родине. На секунду он придержал коня, запечатлевая в памяти ее образ: фигура с выпирающим животом, широкое платье со струящимися складками, излучающее теплоту лицо.
Он улыбнулся и кивнул ей, затем пустил Меркурия вскачь. Возле методистской церкви на углу полк свернул направо по Геттисбергскому проспекту, который, как и улочка в заброшенном ныне Форт- Линкольне, был назван в честь одного из самых ярких событий в истории полка. Еще два квартала в гору, и часть города, прозванная Янки-тауном, останется позади. Здесь преобладали скромные, обшитые дранкой коттеджи, хотя почти каждый владелец мечтал обзавестись настоящим викторианским домом, когда лихорадка индустриализации спадет и можно будет уделить время не только самым насущным нуждам.
Границей Янки-тауна служил широкий бульвар. По другую его сторону высились традиционные русские бревенчатые избы. Местные жители высыпали на улицу посмотреть, как проходит полк. Их мужчины, которых мобилизовали, уже ушли несколько часов назад, оставив семьи Дома, чтобы не создавать давки на станции.
Барабаны гремели, разносясь эхом по улицам города. Колонна закончила петь «Девушку» и завела «Боевой клич свободы» — неофициальный гимн всей армии.
Перед ними открылась главная суздальская площадь, запруженная народом. Возле собора были выстроены четыре полка — 1-я бригада бывшей 1-й дивизии. У правого плеча каждого из солдат блестели штыки, примкнутые к мушкетам, на левом висели свернутые одеяла. Заплечные мешки были до отказа набиты восьмидневным запасом еды, подсумки и карманы — патронами, по сто штук на человека. Мешковатые штаны и белые гимнастерки русских солдат выглядели неказисто по сравнению с синими мундирами 35-го, но сами люди, привыкшие к физическому труду, были крепки и подтянуты. Ветераны Тугарской войны соколами смотрели на приближавшегося к ним командующего.,
Ганс и Киндред, дивизионный командир, гарцевали перед фронтом. На обоих была их старая синяя форма армии Союза. Когда Эндрю подъехал, Киндред дал команду:
— Бригада, смирно! Оружие на караул! Звяканье и клацанье разнеслись по всей площади, когда две с половиной тысячи мушкетов были разом вскинуты на плечо. Эндрю поднял саблю в ответном приветствии. Лицо его было сурово, за линзами очков в тонкой проволочной оправе поблескивали глубоко сидящие глаза.
— На кой хрен мне нужен профессор-очкарик, который только и умеет, что читать книги? — выразился в свое время полковой командир, когда Эндрю, молодой лейтенантик, всего за неделю до этого читавший лекции по истории в Боуден-Колледже, в крайнем смущении докладывал ему о своем прибытии в полк для прохождения службы.
Воспоминание вызвало у Эндрю улыбку. Что сказал бы о нем старый Эстес теперь? На какой-то миг внутреннее напряжение, в котором он пребывал неизменно с тех пор, как они очутились в этом мире, отпустило его.