Голос органа троился, множился и гремел, казалось, возносясь к самому небу. Арки собора подхватывали эхо, осыпая его грандиозными каскадами. Анна закрыла глаза. Ее всегда потрясали эти звуки. Казалось, люди не создали ничего, что более соответствовало бы ее представлению о Боге. Теперь и она молилась. О любви между людьми, о том, чтобы научиться быть терпеливой, не ожесточиться и суметь с достоинством принять все, что суждено провидением. Еще она молилась о своих близких: об отце, муже, о покойной матери, о несчастном короле Генрихе, который так добр к ней, но столь немощен разумом, и конечно – о Филипе…
Орган умолк. Анна открыла глаза и почувствовала, что щеки у нее мокры.
– Дитя мое, ты плачешь?
Король Генрих подал ей руку, помогая подняться с колен. Он уже был почти спокоен и вопросительно смотрел на нее своим кротким светлым взглядом. Анну всегда смущало его бесконечное благоволение к ней, хотя, с другой стороны, она побаивалась его, после того как ей дважды пришлось стать свидетельницей его припадков. Она ничего не могла с собой поделать – но безумные и юродивые всегда вызывали у нее леденящий ужас.
Рука об руку с королем они вышли на паперть собора. После полумрака главного нефа весенний свет ослепил Анну. Она зажмурилась и почувствовала, как в руку ткнулся холодный нос Соломона. Она часто брала пса с собою в город, и он терпеливо ожидал ее у дверей лавок, церквей и приютов, куда принцесса порой заходила, и лондонские зеваки, изумляясь, глазели на этого пятнистого гиганта с острыми ушами и разноцветными глазами, сидевшего неподвижно, словно изваяние.
Анна ласково потрепала загривок пса, король же принялся раздавать милостыню. Он швырнул в толпу множество монет, что обычно вызывало давку и драку. Люди отталкивали друг друга локтями, сшибались лбами, женщины и дети, которых давили в толпе, неистово кричали.
Король же восклицал в экстазе:
– Радуйтесь, сирые! Господь милосерден к нуждающимся, он посылает еще, еще!
Он уже рвал с пальцев кольца. Уорвик, предвидя подобный оборот, обычно приставлял к королю пару дюжих молодцов, которые мягко, но непреклонно брали монарха под руки и усаживали в дормез. Но из-за задернутых занавесок все еще слышалось:
– Король любит вас! Король молится о вас! Король всегда с вами!
На площади перед собором стражники древками копий разгоняли дерущихся.
Анна раздавала милостыню с разбором. Особенно жалела старух. На лицах людей с возрастом отчетливо проступает характер, и несложно определить – зол, желчен, хитер или же добр и мягок был тот или иной человек в юности. Но принцесса не делала здесь различий и щедро опустошала кошель для милостыни в подставленные старческие руки. Человек вступает в этот мир с ангельским ликом, и не его вина, что жизнь гнет и корежит его по своему усмотрению.
Неожиданно Анна замерла и выпрямилась. Что-то заставило вздрогнуть. Скользящим взглядом она окинула площадь перед собором, готические кровли домов, ряды узких окошек, резные двери, каменный крест в центре площади, у которого обычно выступали лондонские ораторы. Внизу у подножия лестницы рассаживались в портшезы и конные носилки знатные прихожане, между ними сновали лоточники с товаром и нищие девчушки, совсем крохи, предлагали кавалерам купить для дам первые весенние цветы.
– Что с вами, ваше высочество? – раздался рядом мягкий голос Деборы.
Анна не ответила, но какое-то смутное чувство росло в ней.
– Не знаю. Но я вся горю в предчувствии чего-то. Боже, что это со мной!
– Это весна, миледи.
Анна глубоко вдохнула сладковатый теплый воздух.
– Весна…
Она вдруг словно заново увидела это ясное солнце, бездонный голубой небосвод, услышала звонкий щебет воробьев. Повернувшись к своей свите, она сказала:
– Я намерена вернуться пешком.
Она увидела, как вытянулись лица придворных дам, для которых путь в две мили представлялся едва ли не паломничеством, и сжалилась.
– Вы все свободны. С собой я возьму лишь баронессу Шенли и двух-трех стражников…
Она шла по узким улочкам Сити, удивляясь тому, что сделало за какую-то неделю с городом солнце. Куда девались эта серость, уныние, озабоченность? Казалось, весь Лондон высыпал на улицы. Булочники выставили свежие румяные хлеба на лотках. Забылись зимний голод, неуверенность в завтрашнем дне, в сердцах людей ожила трепетная надежда. Гомонили птицы, бренчали струны в тавернах, то и дело раздавались протяжные крики точильщиков и зазывал.
– Угля! Угля! Кому угля!
– Первые фиалки! Сэр, купите первые фиалки!
– Мощи святой Клары! Истинные мощи святой Клары!
– Печенье! Печенье с изюмом!
– Крупный чернослив! Сладкий чернослив!
Цены были высоки, но тем не менее хозяйки раскупали товар прямо из окон, не выходя на улицу.
Анна смеялась, глядя, как цирюльник с целыми ожерельями зубов на поясе, рвет какому-то толстяку зуб огромными клещами и при этом распевает и уверяет собравшихся зевак, что бедняге вовсе не больно. Она купила букетик цветов и теперь вдыхала нежный аромат первых соков и влажной земли.
Мимо протащилась вереница слепых с поводырем, колотя о булыжники мостовой своими посохами и гнусавя жалобную молитву, и принцесса посторонилась, давая дорогу убогим. Шедшие впереди лучники раздвигали толпу, а перед принцессой все время трусил Соломон, то обнюхивая встречных собак, то глухо рыча на них. Люди в страхе шарахались от него, а на принцессу и ее спутницу взирали с любопытством.
Они миновали торговый квартал Сити и внутренний Темпл, расположенный за городской стеной поблизости от Флит-стрит, и через Западные ворота вышли на Стренд. Здесь высился францисканский монастырь, у стен которого виднелись серые фигуры монахов, бойко торговавших церковным элем. Доходы от продажи монастырского эля предназначались «на добрые дела» или «на содержание храма».
От реки поднимались прачки с плетеными корзинами на головах, весело перебраниваясь с молоденькими послушниками. Стренд все еще оставался проселочной дорогой, хотя уже и громко величался улицей. Ближе к реке располагались богатые особняки, а напротив стояли дома зажиточных горожан с шиферными кровлями, стрельчатыми дверными проемами и окнами, с лавками и складами в первых этажах и жилыми помещениями наверху. Дома располагались среди садов и огородов в окружении почти деревенских дворов.
Резиденция герцога и герцогини Кларенс – дворец Савой сиял на солнце медной крышей с украшениями и позолотой, слепил белизной свежей каменной кладки. Однако, даже заново отстроенный, дворец уступал в размерах и величественности своему предшественнику, сгоревшему во время восстания бедноты[10], но был куда более изящным и удобным.
Изабелла Невиль, услышав о прибытии сестры, вышла встретить ее в большом холле Савоя. Даже в домашней обстановке герцогиня Кларенс не позволяла себе одеваться просто, стремясь всегда и во всем подчеркивать свой высокий сан. Сейчас на ней было богатое платье из тяжелой миланской парчи, собранное под грудью в складки, дабы скрыть беременность, на деле только сильнее подчеркивавшее положение герцогини.
Шлейф платья нес за нею маленький забавный негритенок, наряженный в экзотическое тряпье, – не только любимая игрушка герцогини, но и предмет, на котором она частенько срывала досаду. Он испуганно поглядывал на свою госпожу круглыми, как пуговицы, глазами; она же шествовала словно богиня, гордо неся голову, которую венчала парчовая шапочка в виде широкого валика, облегавшего голову и очертаниями напоминавшего сердце.
В присутствии придворных и слуг сестры обменялись церемонными реверансами, и Анна, представив баронессу Шенли, поведала Изабелле о цели своего визита. Изабелла улыбнулась Деборе и сейчас же велела одной из придворных дам отвести покой для новой фрейлины. Затем она ласково подхватила сестру под руку и увлекла ее в свою любимую комнату в одной из башенок Савоя. Здесь они уселись в обложенные подушками кресла, а негритенок забился в угол за камином и застыл там в позе туземного божка.
– Прости, что Джордж не смог приветствовать тебя, – сказала герцогиня, когда они остались вдвоем. –