Однако ни С. А. Воронов, ни В. Ф. Снегирев, ни Н. М. Покровский при всем их хирургическом мастерстве не смогли бы произвести подобную операцию. Вмешательство такого типа было бы, очевидно, под силу лишь одному хирургу в Москве — создателю нейрохирургического института, крупнейшему новатору хирургии мозга Н. Н. Бурденко, успешно осуществившему к тому времени ряд операций по поводу опухолей гипофиза. Эти тонкие смелые операции получили европейский резонанс. Кстати, Николай Нилович Бурденко, как и Филипп Филиппович Преображенский, свободно манипулировал обеими руками в хирургическом поле. Очевидно, М. Булгаков знал об операциях, произведенных Н. Н. Бурденко, и, быть может, присутствовал на них.
Во всяком случае, научные взгляды Бурденко на диапазон и границы нейрохирургии, несомненно, перекликаются с научной тщательностью и глубиной, с какой Преображенский готовится к пересадке гипофиза. «Нет ни одной операции, проделанной другими авторами, не освоенной нами, — писал Н. Н. Бурденко в одной из работ, — за исключением некоторых, от которых мы отказались, остановившись не перед технической трудностью их выполнения, а из-за принципов: анатомическая доступность, техническая возможность и физиологическая дозволенность. Первые два положения неоспоримы, последнее дискутабельно (возможно, Н. Н. Бурденко имел в виду эксперименты типа модификаций С. А. Воронова. — Ю. В.). Для нас является принципом, что операция должна идти с точностью апробированного физиологического опыта, особенно в отношении вмешательств без жизненных показаний».
Но, проведя удивительный эксперимент, профессор вскоре осознает его социальную бесплодность и даже опасность. «… Вы видели, какого сорта эта операция (говорит он. — Ю. В.). Одним словом, я, Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни… Но на какого дьявола, спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно. Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого… Человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год, упорно выделяя из массы……. создает десятками выдающихся гениев….. Мое открытие…..стоит ровно один ломаный грош…» {100} .
Рассуждая об евгенике, об улучшении человеческой породы (укажем, что в этот период издавался «Клинический архив одаренности и гениальности», посвященый этому направлению. — Ю. В.), профессор Преображенский предельно ясно выражает свои опасения по поводу подобных экспериментов; по его мнению, ужас состоит в том, что теперь у Шарикова не собачье, а именно ничтожное человеческое сердце, т. е. возник духовный монстр, и ловля котов — не худшее из того, что он делает. Иначе говоря, взгляд М. А. Булгакова на евгенику (этот термин, введенный в науку английским ученым Гальтоном, в переводе с греческого означает — хорошего рода, породистый) отвечает трактовке этого научного направления, исследующего пути и методы активного влияния на эволюцию человека, с современных позиций. Ведь генетика человека убедительно опровергает представления о врожденной обусловленности интеллектуального превосходства одних народов, рас и социальных групп над другими. Разумеется, в рассуждениях Филиппа Филипповича нет еще недавно привычных для нас стереотипов — реакционная лженаука, база для расистских теорий и т. п. Однако сама оценка происшедшего в операционной в Обуховой переулке недвусмысленна. Она отрицает евгенику как серьезную научную сферу и вместе с тем в ней звучит предупреждение об опасности социальной селекции, номенклатурного отбора, т. е. о недопустимости политической евгеники. Вот против чего протестует писатель. Увы, в прозрение Михаила Булгакова при жизни его никто не вдумался…
Одна из линий повести — сказанное резко и прямо (причем не забудем время, когда они произнесены!) слова о том, что ученый, человек интеллектуального труда и тем более выдающийся ум достоен того, чтобы ему были обеспечены надлежащие условия для работы, ибо этого требуют «здравый смысл и жизненная опытность». Преображенский считает, что обедать надо в столовой, а оперировать в операционной, что ему нужна и библиотека. И не просто считает, но декларирует свою позицию. «…Если я, вместо того чтобы оперировать, каждый вечер начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха, — говорит профессор. — Если я, посещая уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза…….в уборной получится разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах».
Но эта логичная, достаточно важная для общества мысль тогда, очевидно, представлялась чуть ли не крамольной. Во всяком случае, ни домком Швондер, ни его полуграмотные помощники, в общем зная, что Преображенский является европейской знаменитостью, что это известнейший ученый, не питают к нему и тени уважения. Для них он прежде всего «классовый паразит». К новоявленным гонителям таланта хирурга, считающим, что над обладателем семи комнат должен быть занесен меч правосудия, незамедлительно примыкает и созданный им гомункулус Шариков. Он мгновенно попадает под безраздельное влияние швондеров, полагающих, что профессора следовало бы арестовать или по крайней мере изъять у него «лишние» аршины жилплощади.
И вот Шариков становится членом жилищного товарищества. Теперь он объявляет войну не только котам, но и Преображенскому и Борменталю, тихая собака превращается в хама, доносчика и пьяницу. Обстановка постепенно накаляется. И вот Преображенский вынужден произвести повторную операцию — по возвращению гипофиза собаки заведующему подотделом очистки. «… Из двери кабинета выскочил пес странного качества. Пятнами он был лыс, пятнами на нем отрастала шерсть. Вышел он, как ученый циркач, на задних лапах, потом опустился на все четыре и осмотрелся…
Филипп Филиппович пожал плечами.
— Наука еще не знает способа обращать зверей в людей. Вот я попробовал, да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм».
Настойчивость и упорство Преображенского в экспериментальной хирургии вызывают глубокое уважение. Собственно, вся его история взывает: талант во врачевании надо оберегать как бесценное национальное достояние. Впрочем, у нас нет уверенности, что дальнейшие научные планы его осуществятся, ибо, учитывая его происхождение, характер и прямодушие, можно предположить еще не одно препятствие на пути Филиппа Филипповича.
Л. М. Яновская указывает в комментариях к «Собачьему сердцу», что К. М. Симонов писал об этой повести в 1967 г.: «…О ней надобно сказать, что Булгаков с наибольшей силой отстаивал в ней свой взгляд на интеллигенцию, на ее права, на ее обязанности, на то, что интеллигенция — это цвет общества. Для меня профессор Булгакова, несмотря на все его старорежимные привычки, фигура положительная, фигура павловского типа. Такой человек может прийти к социализму и придет, если увидит, что социализм дает простор для работы в науке…»
Человечество само создает выдающихся гениев… К мысли о бесперспективности искусственного евгенического отбора М. Булгаков возвращается и в пьесе «Блаженство». Блаженство — это выдуманная, фантастическая цивилизация XXIII века, и вот как выглядит здесь Институт Гармонии в оценке Народного Комиссара Изобретений Радаманова: «… Институт изучает род человеческий, заботится о чистоте его, стремится создать идеальный подбор людей, но вмешивается он в брачные отношения лишь в крайних случаях, когда они могут угрожать каким-нибудь вредом нашему обществу» {101} .
Но это лишь декларация, хотя и она крайне уязвима теоретически, отражая, по сути, идеологию тоталитарного режима. Причем Булгаков показывает, чем оборачивается генетическая Гармония, когда определенные лица оказываются опасными для Блаженства. В действие тут же вступает Послушная медицина:
«Саввич… Слушайте постановление Института. На основании исследования мозга этих трех лиц, которые прилетели из двадцатого века, Институт постановил изолировать их на год для лечения, потому что…….они опасны для нашего общества… Эти люди неполноценны…» {102} .
Комедия «Блаженство» была закончена в 1934 г., и в ней поражает прозорливость писателя. Ведь эта терминология — «изолировать…», «опасны для общества», «слушайте постановление…» уже через три- четыре года получит распространение, страшное своей обыденностью и масштабами. Небезынтересны и научные истоки этой пьесы. Михаил Афанасьевич был знаком с биологом В. Г. Савичем — мужем дочери