тоже придавало часовне святости, но все-таки святые чудотворцы были для жизни важнее: Мария точно знала, кто из них в какой беде помогает, и понимала, чего просить у Ахатия, Эгидия, Варвары, Блазия, Христофора, Кириака, Дионисия, Эразма, Евстахия, Георга, Катарины, Маргариты, Панталеона, Вита.
Но это она делала только в самых крайних случаях, больше она ни за чем в церковь не ходила, она не бывала ни на службах, ни на исповеди, ни у причастия. Мария исповедовала свою собственную веру, которая была ближе к тому древнему священному польскому дубу, чем любая церковная колокольня из камня при всей ее древности и почтенности, несмотря на священный трепет, который она внушала. То, что она пользовалась святой водой, было своеобразной данью уважения, зато священники вызывали у нее скорее неприятное чувство, ведь она выросла среди шахтеров и видела, как они мылись дома в чане с водой, и приходилось тереть им грязную спину, поэтому попытка какого-то мужчины велеречиво обращаться к людям, стоя перед самым алтарем и изображая эдакого ангела, казалась ей таким лицемерием, что она если и бывала в церкви, то садилась в самый последний ряд, и никакими силами нельзя было ее переубедить и уговорить сесть поближе. Все, кто ее знал, видели ее в церкви только в последнем ряду. Тем самым она избавлялась и от назойливых монахов, ходивших с церковными кружками, но, если кто-нибудь из них все-таки приближался и требовал у нее денег для церкви, одного взгляда Марии было достаточно, чтобы он поспешно ретировался.
У Марии был свой собственный бог, и все самое важное она решала с ним один на один, у нее была и своя собственная градация грехов, она знала, когда нужна была тихая молитва, а когда за невольную ложь приходилось расплачиваться тяжким трудом. Тут у нее никогда не было никаких сложностей, она была сама по себе, и никто не смог бы разобраться в этом сугубо личном храме веры, никто не понимал систему, по которой Мария строила свою жизнь и которая, согласно ее представлениям, состояла из труда, честности, скромности, порядочности и правдивости и в справедливости которой ни один человек и ни один священник никогда не мог ее упрекнуть.
Но свечка в часовне Штоффелер все равно в эту систему входила, такая помощь разрешалась в крайних ситуациях, в самых тяжелых случаях, и прежде всего Мария приходила сюда, чтобы воззвать к помощи Четырнадцати святых угодников. «Успокоительный чай из четырнадцати трав» – так однажды назвал эти походы доктор Леви, а Мария в ответ заметила, что умным людям часто недостает самого важного – способности понять суть вещей.
В те дни, когда Мария отправлялась в часовню Штоффелер, графине приходилось довольствоваться сухомяткой, потому что такой поход длился целый день, с утра до вечера, причем Мария времени не жалела и частенько шла обходными путями. Например, она по пути всегда навещала колонну Девы Марии возле церкви Святого Максимилиана. Дева Мария одиноко стояла на мощной, высокой колонне, скрестив на груди руки, словно ей было холодно, она стояла слишком высоко и была недосягаема для взывающих к ее помощи, длинные волосы ниспадали на плечи и спину, и венец из остроконечных звезд сиял у нее на голове. Она смотрела вниз, на землю, от которой люди ее оторвали, смотрела почти вертикально вниз, и, если встать у самой колонны и поднять голову вверх, можно было сразу погрузиться в мир видений, потому что лицо Девы Марии смотрело тогда прямо на тебя, а если на небе быстро бежали облака, то фигура святой начинала двигаться, она парила над тобой, улетая вместе с облаками, голова начинала кружиться, и можно было, теряя равновесие, так и свалиться на землю. Мария всегда стояла и смотрела до тех пор, пока не пошатнется, и в самый последний момент перед падением ей все-таки удавалось удержать равновесие. Ей это очень нравилось.
9
Магазин Вильгельмины в старой части Дюссельдорфа теперь уже лишь смутно напоминал о прежних блистательных временах изобилия товаров. Пылью пахли пустые полки, касса не издавала больше энергичного звона и ржавела где-то в углу, музыкальные колокольчики, звеневшие когда-то у входных дверей, давно уже перекочевали к старьевщику. Того, в чем люди теперь отчаянно нуждались, у Вильгельмины не было, а прочие товары стали для них никчемным хламом, и их никто не покупал.
Поэтому Вильгельмина превратила тайные ночные соблазны военного времени в официальное послевоенное предприятие, она стала продавать лепешки из тертой картошки. Нанятая ею работница чистила и терла картошку, Вильгельмина швыряла сырое тесто на раскаленную сковороду, добавляя лишь маленькую капельку жира, и продавала горячие лепешки прямо с пылу с жару. Все это она делала в задней, подсобной комнате, а магазин служил лишь прихожей, из которой все проходили к горячей плите. Чтобы привлечь покупателей, Вильгельмина держала дверь магазина открытой, надеясь, что запах картофельных лепешек распространится по улице и привлечет голодных. Запах, конечно, распространялся и подманивал многих, но денег в карманах у голодных не становилось от этого больше, поэтому и оборот не возрастал.
Вильгельмина сентиментальностью не страдала и считать умела. Она махнула рукой на магазин и, недолго думая, выскочила замуж за хозяина одного респектабельного ресторана в старой части Дюссельдорфа, который давно уже не просто, как говорится, глаз положил на ее фигуру, нет, оба глаза положил. Теперь Вильгельмина ночи напролет простаивала за совсем другой стойкой, теми же округлыми механическими движениями крутила блестящие, никелированные краны пивной раздачи, ловко и привычно наливала за день сотни кружек темного пива, элегантным движением двигала их по стойке, плавным движением руки доставала у себя из-за спины бутылку со шнапсом и выверенным движением, поглядывая метким взором, наполняла маленькие рюмки: одна порция, двойная, тройная. Поглядывая из-за стойки, она царила в пивной, как когда-то в своем магазине, и очень скоро бесшабашная толпа студентов и художников окрестила ее «мамочкой», потому что за кровяную колбасу, именуемую здесь «фленц», за «ольк», то бишь лук, и за рогалики – местные булочки – она разрешала расплачиваться картинами.
Вам помочь был здесь таким же завсегдатаем, как и отец Абрахам. Вампомочь гордо ковылял теперь, стуча деревянной ногой, приобретенной после похорон одной вдовы, которая потеряла на войне троих сыновей и от отчаяния выбросилась из окна, он же сам так расстроился, что слезы застлали ему глаза, и он угодил под собственный катафалк. Он рассуждал теперь значительно меньше, зато пил гораздо больше. На скромные добропорядочные похороны спроса уже не было, в моду вошли пышные погребальные церемонии, людям хотелось потратить побольше денег: чем хуже жизнь, тем помпезнее похороны, и, прожив всю жизнь без Бога и Церкви, требовали непременно, чтобы у гроба был священник. Вампомочь не понимал всей этой «похоронной роскоши», и лживые надгробные речи были ему противны.
Отец Абрахам служил теперь сторожем в большом универмаге, и по ночам, в дни дежурства, когда он бродил среди мертвых товаров, которые для кого-то были жизненно важны, у него было много свободного времени, чтобы как следует поразмышлять об отсутствии справедливости, представавшем его взору во всей красе: с одной стороны – ценники, висевшие на каждом товаре, а с другой стороны – безработные, которые спали на вентиляционных решетках около освещенных витрин, пытаясь согреться теплым воздухом, поступавшим из подвала. Теперь он с особым интересом углубился в чтение Гражданского и Уголовного кодексов и читал эти книги, то и дело с досадой мотая головой, и постепенно к нему все чаще и чаще стали приходить доверители, чье дело в суде казалось безнадежным, им вот-вот должны были объявить обвинительный приговор, но в его глазах они были невиновны, им просто не хватало алиби. Для отца Абрахама, который просто не мог представить себе, что есть люди, которые лгут, эти случаи были подтверждением тому, что законы несут людям одну только несправедливость, что вовсе не люди, а сами законы виноваты в том, что невинных людей осуждают как преступников. Он старался досконально разобраться в каждом случае, и если приходил к выводу, что потерпевший по всем законам жизни невиновен, то по зрелом размышлении просто сам находил для этого человека нужных свидетелей, в крайнем случае и сам выступал в качестве свидетеля в пользу несчастного, ибо справедливость он ставил превыше всего, тут его убеждения совершенно не переменились, а под клятвой в суде он понимал нечто такое, что призвано в критической ситуации защитить человека от произвола закона.
Густав и Вильгельмина теперь реже виделись. Густав жил у Фэн как у Христа за пазухой, а все его заумные философствования терпели фиаско, разбиваясь о ее здравый смысл, и Густав не возражал, потому