Через два часа Луи водворился в доме мадам Деньер. Правда, сославшись на хромоту, отказался подняться в жилые комнаты, в модно обставленные покои хозяйки, а оглядевшись, попросил разрешения ночевать в каморке под лестницей рядом со входом в мастерскую. Когда-то, до появления в доме Софи, сидя в этой конуре, консьержка оберегала дом от вторжения посторонних. И никакие доводы Клэр не заставили Луи подчиниться, — в эту каморку без окон, выполняя распоряжение хозяйки, чуть приметно улыбаясь, Софи принесла Луи поесть.
Чтобы не смущать оголодавшего, отощавшего парня, Клэр поднялась к себе, долго стояла у окна, глядя на суету у баррикады, и спустилась лишь через четверть часа. За это время Луи успел уничтожить все принесенное Софи, затолкал под скрипучую кровать консьержки свою холщовую суму, старательно ощупав ее перед тем, — тетради дневника, связка бумаг, писем и блокнотов Эжена. И успокоился: да, кажется, собрал все, чем дорожил Эжен.
Услышал на лестнице шаги. Вошла Клэр.
— Вы куда собрались, безумный?! Разве не слышите, что творится на улицах?!
— Слышу. Но я пойду искать его, мадам Деньер. Он где-то на баррикадах, не иначе. Я калека, меня не тронут. Кому я нужен?!
Клэр сделала вид, что не услышала горькой иронии последних слов, но подумала: а ведь, пожалуй, он прав! Вдруг ему удастся найти Эжена и привести сюда?
— Ну что ж, Луи, — вздохнула она. — Идите. И да хранит вас…
Луи перебил ее, криво усмехаясь:
— О, конечно, мадам! Провидение и всевышний старательно оберегают нас, нищих!
Клэр снова как будто не заметила насмешки.
— Если отыщете его, Луи, всеми силами тащите сюда! В любое время… Три двойных удара молотком в дверь — и вам сразу откроют.
— Благодарю, мадам.
Луи ушел, не подозревая, что спустя пять минут после его ухода Клэр в каморке консьержки вытащит из-под кровати его суму и примется перебирать содержимое: странички, исписанные летящим почерком Эжена, его памятпые книжки и блокноты, тетради и дневники самого Луи…
ЭЖЕН ВАРЛЕН. НА ПЛОЩАДИ БЛАНШ
…Рассвет казался совсем незаметным: лучи солнца были бессильны пробиться сквозь пелену окутавшего Париж дыма, да и свет пылающих зданий и целых улиц был ярче утреннего солнца. Ветряк на Монмартре давно перестал размахивать горящими крыльями, они обвалились, обуглившийся каркас мельницы почти неразличим. Но огненная река охваченной огнем Риволи все еще рассекает город, и пламя все еще кипит и клубится над каменной, недавно величественной и помпезной громадиной Тюильри.
Тень Делакура маячила впереди Варлена шагах в пятидесяти, старый переплетчик изредка поворачивался и ободряюще помахивал рукой. Эжен машинально отвечал ему и шагал, опираясь на трость, опустив на самые глаза чужую, видавшую виды шляпу. И снова непомерная усталость овладевала им, и снова обрывки мыслей и воспоминаний проносились в памяти, перебивая друг друга, теснясь и корчась, словно береста в пламени.
…Как все-таки поразительно много вместили последние два месяца жизни! Разве можно эабыть или даже просто описать словами восторженное чувство, охватившее Эжена, когда представители трех округов города, споря за честь быть первыми, опоясывали его новеньким, ярко-пурпурным, с золотыми кистями шарфом члена Коммуны… О нет, то не было удовлетворением честолюбца, добившегося власти, не было чувством личной гордости. Радость общей победы! И — вера, слепящая, как солнце, вера в счастье завтрашнего дня, в торжество справедливости и добра…
А потом — напряженные, почти бессонные будни Коммуны! Ежедневная, ежечасная борьба с голодом и нищетой, душившими рабочий Париж. Бесконечные заботы о хлебе для тысяч и тысяч… Подумать только: более восьми месяцев длилась сначала прусская, а затем версальская осада! Мужчин угнали на войну, и они либо погибли на полях сражений, либо оказались в плену… А их семьи, семьи каменщиков и бронзовщиков, кузнецов и ткачей, грузчиков и мелких ремесленников, — что им оставалась делать?! Несчастные женщины тащили в ломбарды все, что там могли принять в заклад за несколько су, начиная с дешевой кухонной утвари и инструментов угнанного на фронт мужа и кончая самым дорогим: подвенечным платьем и обручальным кольцом, детской колыбелью и военными дедовскими медалями, заслуженными еще во времена наполеоновских войн… Десятки тысяч женщин и детей остались без крова, солдаткам и вдовам нечем стало платить за их жалкие мансарды и подвалы, домовладельцы с помощью полиции просто вышвыривали нищенский скарб жильцов на улицы, под снег и дождь…
Да, тяжелое досталось Коммуне наследство от сбежавшей в Версаль своры Тьера! И все эти голодные и обездоленные с первого же дня провозглашения Коммуны шли к ней за помощью, они буквально осаждали Ратушу и мэрии округов, — ведь Коммуна-то и была единственной их надеждой и защитой! И нельзя было допустить, чтобы хоть одна из этих женщин, окруженная выводком таких же тощих, с голодными и жадными глазищами детей, ушла из Коммуны с пустыми руками!
А денег у Коммуны не было. Возглавлявшие финансовую комиссию Журд и Варлен с трудом добились получения во Французском банке двух миллионов франков, и то лишь тогда, когда Журд пригрозил военной силой… Этих двух миллионов едва хватило на уплату жалованья национальным гвардейцам, получавшим свои жалкие тридцать су в день… А в банках наличных денег и драгоценностей вместе с акциями всевозможных компаний и обществ хранилось на миллиарды франков… Глупцы, глупцы! Они считали, что их святая Коммуна не может ни в чем походить на свергнутую ими Империю, не имеет морального права на насилие, на решительную реквизицию награбленных буржуа богатств… Они лишь заняли брошенные бежавшими в Версаль фабрики и мастерские да выдрали у банка те два миллиона!..
А! Зачем он сейчас обо всем этом думает? Теперь все в прошлом и, видимо, у нее ничего изменить, исправить нельзя!..
Ага, как будто мы уже добрели до площади Бланш, вон в полутьме рассвета краснеет знаменитая Мулен Руж, правда, ее нелегко разглядеть на багровом фоне пылающих зарев. Горит, горит Париж, половина города охвачена пламенем.
Постой, постой! Это, конечно, тебе Делакур подает какие-то знаки? Ах, вот в чем дело! Он показывает, что следует перейти на другую сторону улицы; у трактира «Три толстяка», по всей вероятности, появляться небезопасно. Ну конечно! Даже отсюда, издалека, слышны пьяные голоса. Победители завершили кровавый дебош, и угодливый трактирщик, спеша выслужиться, залепил окна своего заведения портретами достославных генералов. Отсюда не разглядеть самодовольных усатых морд, но, конечно, это они — «герои» Резонвиля, Седана и Меца! Винуа, Галифе, Сиссе! У всех мундиры в золоте крестов и звезд. Великие благодетели Франции! Винуа еще при так называемом «короле-гражданине» Луи-Филиппе свирепствовал в Ламбеосе, которую не зря же прозвали Алжирской Кайенной, потом возглавлял позорную Мексиканскую экспедицию 1862 года, где помогал свергнуть республиканское правительство Бенито Хуареса. У всех генералов Баденге подобных «заслуг» немало, они изрядно потрудились и в сорок восьмом, и в пятьдесят первом, — руки у всех по локоть в крови!..
Да, здесь улицу лучше перейти. Но я все же обману, обхитрю тебя, старина Делакур, я не желаю, чтобы ты погибал из-за меня. Твои синички будут с нетерпением ждать отца в Нейи, у бабушки и дедушки, а он обязательно кинется защищать меня в случае опасности и погибнет.
Теперь, Эжен, следует выбрать переулочек поуютней и потемнее и нырнуть туда, переждать в какой-нибудь подворотне. Дорогой Альфонс, я верю в твое чувство товарищества, в нашу многолетнюю дружбу. Но тебе, милый друг, не в чем упрекать себя: ты сделал для меня все, что мог…
Выискивая глазами укромное местечко, где бы удалось спрятаться от Делакура, Эжен бормотал: «Все, что мог, что мог…» Подожди, о чем же это я думал только что? Ах, о буднях Коммуны… Да, нам удалось помочь многим. Из тех же двух миллионов франков, полученных тогда в банке, мы внесли в ломбарды залог за принятые туда вещи бедняков, особым декретом мы отсрочили квартирную плату и задолженность по ней для неимущих, во всех округах мы организовали ежедневную выдачу хлеба и бесплатного супа. Коммуна