Коммуны:
«Французская республика. Свобода — Равенство — Братство — Справедливость…
Смерть ворам!
Всякое лицо, застигнутое на месте кражи, будет немедленно расстреляно!»
А ниже другая:
«Статья единственная. Комиссары полиции и национальные гвардейцы должны арестовывать и подвергать заключению всех женщин подозрительного поведения, занимающихся своим позорным ремеслом на улицах города, равно как и пьяных, которые в своей пагубной страсти забывают и уважение к самим себе и свой гражданский долг».
И среди подписей — имя ненавистного Клэр Делеклюза.
Нельзя, однако, утверждать, что угрызения совести совершенно не беспокоили мадам Деньер… «Я словно пытаюсь подглядывать за чужой жизнью в замочную скважину, проникнуть в чьи-то тайны, — с виноватой усмешкои укоряла она себя. — Но мне так хочется понять Эжена, попытаться помочь ему, если ему еще можно помочь, если он еще жив…»
Итак, тетрадка первая, лист первый.
«Я долго не решался начать эти записи. С самого раннего детства у меня к книгам было чувство труднообъяснимого, почти суеверного преклонения, как к чуду. И люди, которые где-то там, в неведомой мне дали, пишут, сочиняют книги, представлялись мне существами необыкновенными, полубогами, наделенными мистической, сверхъестественной силой. Я никогда и мысли не допускал, что когда-либо осмелюсь взять в руки вот это перо и обмакнуть его в чернила, чтобы написать ну пусть не настоящую книгу, а хотя бы просто дневник.
Если бы не Эжен, всю жизнь я прожил бы так, как жили мои деды и прадеды. Рос бы, мужал и старел в своем милом Вуазене, даже не представляя себе, как необъятен и многообразен мир за горизонтами моего родного селения, сколько на земле и больших и маленьких чудес, сколько обмана и подлости, с одной стороны, а с другой — истинно высокого и прекрасного! Добросовестно и тщательно, как и мои предки, возделывал бы я свой крошечный виноградник, радовался урожаям и сетовал на непогоду, женился бы на Катрин, нарожала бы она мне детишек, ходил бы я с ними и с женой по праздникам и воскресным дням к мессе, слушал проповеди краснощекого кюре, давил в корытах и бочках виноград на вино, пил его вдосталь, а о Париже думал бы, как и все в Вуазене: дескать, раззолоченный и грязный вертеп, притон разгула и разврата. Как случайно и зыбко все в человеческой жизни, как неожиданно может она вдруг повернуться! Хочешь не хочешь, а иногда даже приходится поверить в судьбу, в предопределение, в некий перст божий!
Если когда-нибудь мои записки попадут в чужие, незнакомые руки, читатель наверняка спросит себя с иронической усмешкой: а что же все-таки побудило хромоногого крестьянского парня взяться за перо, как он осмелился приблизиться к тайникам творчества, из коих дозволено черпать лишь избранным и великим?
У меня два ответа.
За годы, проведенные в Париже, я убедился, что мой старший брат — человек необыкновенный, редкий, таких на земле немного. Эжен талантлив, одарен сверх меры и в то же время удивительно скромен, настойчив и беспредельно трудолюбив. Но самое главное — поразительно добр! Он делает все, что может, для обездоленных и обиженных жизнью товарищей, ничего не ожидая и не требуя взамен. Всякая чужая беда ему так же больна, как его собственная. В поведении Эжена нет ни капельки притворства, позерства или фальши, он все делает искренно, от чистого сердца. Мне кажется, что когда-то Эжен выдвинется, прославится, станет знаменитым, и тогда каждая строка, написанная мной о нем, будет и дорогой и интересной.
А вторая причина, побудившая меня прикоснуться к страницам этой тетради, такова. Здесь, в мастерской Эжена, я повидал за эти годы столько самых разных людей. Сюда приходили не только наши товарищи по ремеслу — переплетчики, приходили рабочие всевозможных профессий, посещали нас и журналисты, и писатели, и историки. Мне приятно сознавать, что их приводила сюда не одна лишь потребность отдать в переплет книги, многим хотелось поговорить с Эженом и его друзьями по Интернационалу, поспорить, поделиться новостями, посидеть за чашкой кофе или стаканом недорогого вина, которое нам в любое время и с неизменной любезностью отпускает хозяйка дома, — у нее на первом этаже крошечное кафе „Лепесток герани“, — все подоконники и полки по стенам красны от этих цветов, горшочки с ними висят и у входа, по обеим сторонам вывески.
Так вот, во время таких посещений, прислушиваясь к разговорам писателей — а их-то я особенно люблю слушать, — я и пришел к кощунственному выводу: книга пишут самые обыкновенные люди, а не полубоги. И далеко не все пишущие производят на меня приятное впечатление. Многие из них заносчивы, болезненно самолюбивы, нетерпимы к любому замечанию, эгоистичны. И мне однажды показалось: а ведь и я мог бы сочинить повесть или роман, скажем, о том же Вуазене, о трудной жизни крестьян.
Когда я впервые довольно робко сказал об этом Эжену, он с какой-то даже радостью засмеялся.
— Я рад, Малыш, что ты сам додумался! — ответил он. — Ну конечно же не боги! И я глубоко убежден: если по-настоящему захочешь, брат, со временем ты безусловно можешь стать либо историком, либо писателем, к чему почувствуешь большее влечение. А можно стать и тем и другим, как, например, Вальтер Скотт…
— Моя хромая нога — тому главная порука? — не особенно весело пошутил я. — Ведь так, Эжен, да?
Но он ответил грустно и серьезно:
— Я не шучу, Малыш! Может, сама судьба, чуточку покалечив тебя в детстве, тем самым обрекла на работу за письменным столом, приобщила к великому и прекрасному таинству рождения книги! Если будешь усерден или, по-крестьянски говоря, упрям и если поверишь в себя, возможно, следующее поколение переплетчиков будет одевать в кожу и сафьян книги Луи Варлена! Не зря же старик Бюффон любил повторять, что гений — высшая мера трудоспособности. И — только! Гюстав Флобер ежедневно просиживает за письменным столом по шестнадцать и восемнадцать часов и считает день удачным, если написана половина странички! Каково, а? Это ли не подвиг, не самопожертвование, — недаром же он называет себя каторжником пера! А Генрих Гейне, который пролежал в „матрацной могиле“ восемь лет, Малыш, пролежал почти без движения! И никто никогда не слышал от него ни жалобы, ни нытья. По сравнению с ним ты — Геркулес, Самсон! — И, помолчав, Эжен улыбнулся своей трогательной и милой улыбкой. — Если, Малыш, ты почувствуешь в себе вот такую готовность к подвигу, то станешь писателем! Способности у тебя есть, ты отлично чувствуешь слово. Остается почаще вспоминать изречение старика Бюффона. А нам, дорогой брат, так нужны, так необходимы свои писатели, защищающие обиженных и угнетенных! Ведь таких литераторов почти нет! Все больше — снобы, аристократы, лакеи корон и тронов!
После разговора с Эженом я и принялся не то что читать, а буквально изучать все, что брат клал мне на переплетный станок, — лишь позже я догадался, что он поручал мне переплетать то, что при прочтении может принести мне пользу. Он брал в библиотеке святой Женевьевы самые интересные книги, заставил меня вместе с ним посещать вечерние курсы, слушать уроки Андрие по древнегреческому и латыни, учиться стенографии.
Прошло не так уж много лет, и я с чувством глубокого удовлетворения убедился, что стал понимать, слышать ритмику, скрытую музыку фразы, стал подмечать в книгах места, которые я, как мне кажется, смог бы написать и ярче и сильнее. Не могу передать радости Эжена, когда я говорил ему о своих, в сущности, простых открытиях, он так радовался за меня. И еще я пришел к одному выводу: в книге сосредоточена, заключена особая притягательная, магнетическая сила, — подлинно справедливая книга объединяет, сближает людей. Конечно, нередко бывает и наоборот: написанные страницы расталкивают, разводят родных, делают их врагами на всю жизнь.