Долго по всему вагону гремят аплодисменты, в купе набивается полно народу, каждому хочется пожать руку поэта. А он, вырвав листочек из записной книжки, с поклоном преподносит его Бенуа Малону. Но Варлен, чуть помолчав, спрашивает его:
— Почему так мрачно, дорогой тезка?! Едем мы на небывало радостное дело, а ты преподносишь Бенуа траурную эпитафию, адресованную планете! Не рано ли хоронить земной шар? Может, как раз настала пора подумать о более счастливом его будущем, а?! Сочинил бы ты, дружище, что-нибудь бодрое!
Потье резко оборачивается к Варлену, и горделивая, счастливая улыбка медленно гаснет на вдохновенном лице. Но через секунду глаза его снова загораются.
— А ведь мой тезка прав, друзья! Нужны сильные и дерзкие песни! Напишу! Я клянусь, напишу, Эжен! — Он с силой хлопает себя широченной ладонью по лбу. — Обязательно напишу! Ну, что-нибудь… Постойте, постойте… Ага!.. Вставай, несчастный, заклейменный, весь мир измученных рабов. А?
И опять по всему вагону гремят аплодисменты, кто-то тискает, обнимает Потье, а Бенуа Малон сосредоточенно перечитывает отданные ему стихи.
— Все же я с благодарностью принимаю драгоценный дар! — говорит он и прячет листок в бумажник. — Мне до сих пор никто не посвящал стихов, я недостаточно красив и привлекателен. А ты, милый поэт, весьма нередко посвящаешь свои песни женщинам — то какой-то таинственной Каролине П., то Берте П., то Луизе Мишель! О, в юности ты, вероятно, изрядно погрешил, признайся! Женщины всегда, во все века были неравнодушны к поэтам!
И Потье с грустной и в то же время довольной улыбкой утвердительно покачивает седой головой.
— Не спорю, Бенуа, были в моей жизни радости!
И снова поезд мчится но осенним просторам, сквозь словно настоянный на расплавленном золоте день. Под грохочущим мостом пропосится лазоревая полоса Сены, секунду белеет на ней косой рыбачий парус, натужно пыхтит, извергая клубы дыма, замызганный труженик буксир, волоча за собой низко осевшую баржу. Прибрежные ивы роняют на воду желтые перышки…
Изредка поглядывая на Потье, видимо погруженного в воспоминания юности, Эжен думает о другом одаренном человеке, с которым судьба свела его совсем недавно. „Перо и шпага Республики“ — так уважительно и с гордостью зовут друзья Шарля Делеклюза. Решив посвятить свою жизнь делу борьбы с тиранией Наполеона Малого, Шарль пришел к убеждению, что истинный боец за свободу народа должен ради светлой цели отказаться от всего, что именуется счастьем личной жизни, отказаться от семьи и любви. Много раз он сидел в тюрьмах Парижа, в одном из самых страшных французских казематов, в корсиканской тюрьме, в бретонской крепости Белль-Иль, в марсельской тюрьме, отбывал каторжный срок в Кайенне. И ничто не могло сломить мужественного человека. В своей книге „Из Парижа в Кайенну“, изданной в 1860 году, Делеклюз писал; „Человек создан для действия, для борьбы! Поражение во сто крат лучше, чем бездействие; даже страдание лучше пошлого благополучия, бесполезного существования“.
„А ты сам мог бы поступить так, Эжен? Не знаю, не могу ответить. Ведь окажись Клэр Деньер не буржуазной, а человеком близкой, родственной мне судьбы, кто знает, чем окончился бы ваш так и не состоявшийся роман? А позже, когда ты поставил крест на возможности близости с Клэр Деньер, разве не заглядывался ты на гордую и красивую польку Марию Яцкевич, которая работала брошюровщицей в мастерской Клэр?“
У очаровательной и чуточку надменной женщины всего год назад трагически поломалась жизнь. За участие в польском восстании шестьдесят третьего — шестьдесят четвертого годов ее любимого повесили, а ей с великим трудом благодаря помощи друзей удалось избежать знаменитой на весь мир царской сибирской каторги. Так она очутилась здесь, в Париже, и после пережитых ужасов, суда и казни товарищей еще не научилась снова улыбаться, хотя улыбка у нее, наверно, должна быть прелестной…
„Ну, однако, не станем ковырять старые царапины. А с пани Марией мы встретимся еще не раз, дорога у нас одна. Пройдут годы, заживут, зарубцуются ее раны, и тогда, кто знает, как повернется жизнь…“
После подавления восстания в Варшаве польские эмигранты образовали в Париже многочисленную колонию, Варлена познакомили с Ярославом Домбровским и Валерием Врублевским, — в России их приговорили не то к каторге, не то к смертной казни, и, если бы не верность и находчивость товарищей, они погибли бы.
Требовательный голос Анри Толена возвращает Эжена к действительности:
— Однако, граждане, теперь, когда отъездные хлопоты позади, не пора ли подумать о делах? Полагаю, что в Лондоне самая главная наша задача — проповедь трудов покойного учителя. Как вы понимаете, я говорю о Пьере-Жозефе Прудоие. У германской нации есть Фердинанд Лассаль, у англичан был Адам Смит, но мне представляется, что как философы и вожди они куда мельче, незначительнее нашего дорогого покойного учителя. Догадались ли вы, достопочтенные господа, захватить с собой наше новое евангелие? Я имею в виду „Философию нищеты“?
— Ну как же, Анри!
Толен с удовлетворением поглаживает свою окладистую бороду.
— Значит, все в порядке! Я хотел удостовериться, что мы не зря уполномочены рабочим Парижем!
Никто не возражает Толену, и он, солидно помолчав, продолжает тем же отеческим, наставительным тоном:
— Несмотря на краткость повестки предстоящей конференции, мы и при частных встречах должны использовать все возможности для пропаганды наших идей. Опыт французских революций, начиная с Великой, через тридцатый, сорок восьмой и пятидесятые годы показал, что стремление захватить власть силой оружия приводит лишь к неисчислимым потерям! Необходимо, друзья, вспомнить еще вот о чем! Вы все знаете, что доктор философии Карл Маркс в книжке „Нищета философии“ выступил с резкой критикой нашего незабвенного учителя! Мы не должны попасться на удочку Маркса! Нам предстоит заявить со всей решительностью о верности идеям Прудона! — Анри, оглядывая всех, улыбается с тонкой проницательностью. — Мне представляется, что доктор Маркс не испытал того, что испытали французы, на собственной шкуре, он не внает ужасов Кайенны и Ламбесы, каменных застенков Мазаса и Сент-Пелажи…
Но Эжен не может не возразить Толену:
— Э, нет, Анри, сейчас вы не совсем правы. Маркс такой же изгнанник родины, как наш великий Виктор. Уже полтора десятилетия Гюго вынужден жить в изгнании. И доктор Маркс более двадцати лет назад изгнан из родной ему Пруссии, и при попытке вернуться его ждут в лучшем случае кандалы, а в худшем — так называемая „шальная“ пуля, которыми нередко приканчивают неугодных режиму. И еще напомню, что и из Парижа Маркс высылался по требованию прусского правительства. Так что…
— Все это мне известно, любезный Эжен! — перебивает Толен с оттенком нетерпения. — Просто я хотел подтвердить общность нашей программы и позиции на конференции.
И, желая прекратить разговор, Толен, привстав, достает с багажной полки объемистый саквояж.
— А теперь, друзья-приятели, не пора ли заглянуть в продуктовые кладовые, снаряженные нам в путь родными руками?
— Дельно! Давно пора! — подхватывает Потье и бережно прячет в боковой карман сюртука потрепанную записную книжку. — И, кстати, хороший обед не помешает деловому разговору, не так ли?
Через минуту на столике становится тесно от пакетиков с едой, бутылок с вином и походных, так называемых охотничьих стаканчиков. И за разговорами и шутками незаметно летит время.