жизни. Нечто вроде действий Липпанченки. Итак, особая примета Германна, как гоголевский Нос, отделившись от владельца, обрастает собственной биографией, чтобы в последнем итоге существования дать
Признаки интеллигента: мысль без объекта, воля к совершению без «во имя». Родоначальник революционного бытия, сгербаризованный в «Романе итогов» как чистая воля, — есть Петр.
Но кто же он? Великан по волевому размаху и физически трех аршин росту (сворачивал в трубку оловянную тарелку и резал кусок сукна на лету); маленькие, точно наклеенные усы на лице, круглом, ярком, как солнце, или гневном, как «божья гроза», — лице гения. И пресловутый формуляр — «то академик, то герой». Это на троне. А дома, в виде отдыха, знание четырнадцати ремесел в совершенстве, почему бывал на фабриках, как у себя. И все это мимоходом, безотчетным порывом. Труд — как дыхание, как органическая потребность.
История обличает, что Петр-человек то и другое преступил, не дрогнул перед убийством родного сына. Но в той же истории, где сосчитаны грехи человека, бессчетны труды и дела Петра-сверхчеловека. И вот — убивая, он не убийца. «Дело Петрово» как бы окрылило Петра. Он всегда на коне. Полет вихрем — туман разбивает. В тумане оседает и гибнет только бескрылость, ненайденность форм и движения и обманывает тех, кто ищет и хочет обмана.
Мыслеобраз Петра — это крепкие дрожжи, это зов от человека к сверхчеловеку. Путь его бесстрашный и опытный, путь свершений. Но
Жуканец перестал читать вслух записную книжку Сохатого и сказал:
— У Октября тоже есть имя — социализм. Все, что между, — туман. Ну что же, это мысль. Читай дальше сам.
… Два гения у колыбели исторического существа, которое звалось еще недавно Россия: Петр — родитель, Пушкин — духовный восприемник.
Петрово творенье стоит. Найденной формой туман побеждается.
Стоит и вознесенный конем всадник, чей мыслеобраз — психический центр влияний на целых два века. Два века он — волевой магнит, к которому влекутся все психологии, отмеченные соблазном выхождения «за черту и меру». Но влекутся они
Германн, Раскольников, Аблеухов — в известном смысле апологеты Петра, их неправота оттеняет его право. Соблазненные далями, куда манит его властно простертая рука, ринулись они без оглядки, не имея за душой никакого твердого «во имя», и попали… в мираж.
Обманут графинею Германн: не туз — дама бита! Сильная воля, брошенная перед собой в пустоту, вернулась обратно несытая и сглодала виновного — человека свела к маньяку. Так, неудачно владея пращой, случается, попадешь камнем в стену, и камень, отпрыгнув, пробьет твой же лоб.
Тройка, семерка и туз — шутовской пасквиль на высшую троицу разума, воли и чувства.
Германн — ближайший к Медному всаднику. Он отмечен первым, кто пожелал стать хозяином жизни. Германн еще из того же металла — чугунный и точный. И не потому ли в этом рассказе Пушкина наш город взят еще без тумана? Хотя, конечно, он уже найден в слове и дан, по скупому рецепту Флобера, в своих двух важнейших, отжатых от подробностей признаках:
На долю А. Белого — наш город закончить. В своем «Романе итогов» он прибавит
Германн — чугунный, хорошо слажен, но у него профиль Наполеона — не
Странное опять совпадение: у Раскольникова — этого же Германна, из казармы попавшего в университет и вместо наук инженерных познавшего разновидности философии, тот же штамп Наполеона, но уже не на теле, а в душе. Никто, как Наполеон, зарождает в нем преступника. Раскольников — жертва его.
Чем дальше, тем сильней преемственные носители преступления Германна карикатурят вдохновительный образ дерзания Петрова, несмотря на их будто бы возрастающую сложность и глубину.
Раскольников обманут, как Германн графиней, другой старухой — еще живой, убивая мертвую, он убил себя сам. И вот уже нет Раскольникова. Он превращен в опытное поле добродетелей Сони. Он капитулировал, но не возродился. Человек корыстен, и для прочности внутреннего роста это хорошо. Дешево уступать свой внутренний мир может только тот, кому он дешево обошелся. Раскольников за свой опыт дал высшую ставку —
Если Германн — зародыш интеллигента — еще только начинает думать и, когда другие играют в карты, стоит часами безмолвно, то преемственный ему Раскольников, забившись на своем чердаке от всего мира, подлинно — «знает одной лишь думы власть».
— Понимаешь, Жуканец, у мысли, взятой как
— То-то и поплатились, — ввернул Жуканец. — Ну, кончай, кто в ком завелся…
— Итак…
В Германне завелся Раскольников, в Раскольникове зачат бестрепетно Николай Аблеухов. Для окончательной генеалогии можно установить так: Иван Карамазов, приняв в себя опыт Раскольникова, отработал его уже в более тонкий к свершениям бескровным, с умытием рук. Далее, в белых ночах фантастического города, к здоровому, злодейскому мыслеобразу Германна, в час очередного космического зачатия, под знаком всеобщей эволюции, совершилась прививка метафизической похоти Ивана Карамазова, и возник Николай Аблеухов, последний, синтезированный перед гибелью интеллигент.
Как и его предшественники по дерзанию перехода «черты и меры», Аблеухов хозяином жизни не станет, из-под знака судьбы не уйдет. Он обречен подчиняться символизму герба своего рода — рыцарю, прободенному единорогом.
Последний, синтезированный Андреем Белым перед гибелью русский интеллигент — он в придачу же Евгений, сраженный рукой Медного всадника.
Изумительно, как у нас все исходит от Пушкина и все возвращается к Пушкину.
— Ну, это я понимаю, — сказал Жуканец, — ловкий получился конспект. Однако не читай больше. Подводи лучше словесно. Здесь уж так накручено, что окончательно не понять.
— Для того чтобы тебе ясней была моя мысль, — сказал Сохатый, — припомни опять: у Германна не совсем, но лицо свое еще есть, у Раскольникова лица уже невозможно запомнить, — хотя в какой-то главе