дано описание, но никто его не помнит — до такой степени он уже не лицо, а психология.

Николай Аблеухов, с его шапкой слишком белых волос, преследующих читателя с назойливостью парика, гримируется автором то в ставрогинскую маску красавца, то в маску урода с лягушечьим ртом. И все-таки ни в том, ни в другом случае он не обнаруживает ни черточки лица человека. И как же обнаружить ему принадлежность к тому, чего уже в нем и помину нет?

Спасаясь от внутреннего разорения, вымирающий интеллигент укрывается в честную Кантову крепость, плющом обвивается вокруг Канта, паразитирует на Канте. Он отдыхает на нем, как утопающий пловец на утесе, от безумных круговращений своей несобранной широты. Но пловец слишком изнемог и с утеса сорвется…

Бацилла метафизической похоти Ивана Карамазова выгонит его вон из последней твердыни и при помощи мудренейших упражнений на окончательную «остуду сердца» научит какому-то беспардонному «пролитию во вселенную».

Путь подлинной эволюции человека — расширить свой домашний, незатейливый ритм до ритма вселенского, но не иначе как храня кровную любовную связь с миром и всей стенающей тварью. По мере своей широты ум умножает свою ответственность, свою круговую поруку.

Но последний подытоженный интеллигент благополучно погибает, ибо чувство связи с чем бы то ни было давно из себя вытравил, а сознание научился выщелкивать из себя куда угодно, просто-напросто вон, хоть в лампу. Свидетель автор: «сознание Николая Аполлоновича, отделяясь от его тела непосредственно и соединяясь с электрической лампочкой письменного стола… а тело свое он чувствовал пролитым во вселенную, то есть в комнату. Голова же этого тела смелась в голову пузатенького стекла электрической лампы. Но, несмотря на эту умудренность и способность вращаться в атмосферах тончайших, у него общая участь с мышонком, защелкнутым в мышеловку в ту минуту, когда революционер Дудкин передает ему некий узелочек».

Короче говоря, как Германн и Раскольников, обманут судьбой и последний интеллигент Аблеухов. Его беспочвенный выход «за черту и меру» не сделал его обладателем никакой новой действительности, а всего лишь «сардинницы ужасного содержания».

И пусть, по эпилогу, он приведен автором в Назарет, символ возрождения, — как нам не верится в сибирский рай Раскольникова, так же не верится в возрождение Аблеухова. После столь прочной «остуды сердца» мало отрастить золотую бородку и взять в руки томик Сковороды.

Словом, интеллигенту надо идти в совершенный переплав!

У нас плохо умеют читать, не то бы Аблеухов мог стать нарицательным именем, как Печорин, и микроб аблеуховщины дополнил бы собою семью раньше открытых достоевщины, чеховщины, которой приписан диагноз — пустынность. Но его можно оспаривать — чеховцы не пустынны, они, напротив того, повышенно нежны сердцем, богаты чувством и живой мыслью, но все они словно жертвы той хитрой осы, которая умеючи разит жалом центр движения своей добычи. Чеховцы оцепенелые. От их неподвижности две нисходящие линии — в провинцию и в столицу. Обе уже с определенным трупным запахом. Разложение провинциальное выражено и закреплено в классическом мастерстве «Мелкого беса» и в символике живописи Евгения Замятина «Уездное».

Он же загнал «На кулички» последнего инфернального офицера, которого обрек на гибель уже без предпосылки Германна, по одним «домашним обстоятельствам».

— Нет, я больше вместить не могу, — сказал Жуканец, — давай заключение.

— Заключение вот. Белый гениально угадал момент для подведения итогов двухвековому историческому существу — Петербург — и синтетическому образу — русский интеллигент — перед возникновением с именем Ленинград новых центров влияния и новых людей. Отсюда при подведении итогов обоснованность реминисценций всех крупных творцов, пропущенных через последнее преломление и творческий опыт самого автора. Так нужно было для задания. А задание — сдача в летопись мира отжившего исторического существа Петербург и населявшего его интеллигента. Оба рождены Петром, осознаны Пушкиным, через Лермонтова, Гоголя, Достоевского вошли в зрелость.

Это историческое существо Белый похоронил по первому разряду в изумительных словосочетаниях и восьми главах. Если ты читал и зевал, то перечти еще раз. А теперь идем в кино.

Идти не пришлось, потому что приехал грузовик за книгами от союза пекарей. Сохатому как помощнику библиотекаря пришлось объяснять, что информация дана неверно, что надлежит обращаться за книгами не к писателям, а в Книжный фонд, куда свозятся конфискованные библиотеки.

В Книжном фонде девица с подвязанной щекой неохотно оторвалась от предварительного раскладывания книг по буквам.

Как аист, высоко поднимая ноги, прошагала она через неразложенные груды и приняла от грузовика ордер.

Прочла и, не утруждая свое мышление, кому-то начальственно крикнула в глубину:

— Выдайте пекарям всю букву «г»!

И выдали пекарям вперемешку — Гёте, Гервинуса, глину, голубей и глисты.

Вечером Жуканец и Сохатый пошли смотреть к сестре Врубеля полотно над диваном.

Дорогой Сохатый сказал:

— А «Роман итогов» ты, Жуканец, все-таки перечти. Человек должен бороться против готовых представлений, иначе потеряешь в жизни много, и очень ценного. Непременно проверяй то, что тебе сразу покажется непреложным. У меня из-за подобного греха такое вышло с Врубелем, что на всю жизнь камнем легло.

— Ты знаком был с Врубелем? Расскажи.

— То-то, что мог бы, да не был. Рисовал я на юге в одной школе. Директором отличный был старик. Как художник, он, правда, дал одни «Вербы при закате», но учеников искусством заразить умел. Врубеля понимал и ценил раньше всех, когда тот еще диким казался и на Нижегородской выставке отвергнуты были его полотна.

Но мы, им восхищенные ученики, бегали то на Куреневку, где в Кирилловской церкви часами простаивали перед безумными апостолами и его хлыстовской какой-то богоматерью, то в Владимирский собор к павлинам, в чьих длинных хвостах заключены были тона «демона», пугавшего своею нечистью иных православных. Словом, школа бредила Врубелем.

И вот однажды наш хитрый старик вошел с каким-то стесняющимся человеком и молча, оставив его у нас, прошел к младшим.

Натурщик стоял последний день, и все увлечены были своими этюдами, старались напоследок «нагнать категорию».

Вошедший — одутловатый человек, какой-то серый по тону, с претенциозно завязанным галстугом, — не по-русски эффектно присаживался то к одному ученику, то к другому и, ничего ему не сказав, отходил. Издали — тоже, нам показалось, нарочито и театрально, не так, как привыкли мы наблюдать классных учителей, — он делал проверяющие жесты руками. Маленький ученик зафыркал.

Разумеется, никто ни о чем этого постороннего не спросил, так все охвачены были готовым представлением, что человек, который так себя смешно ведет, никакого отношения к живописи иметь не может. В лучшем случае он мог быть меценат-дилетант.

Когда он ушел, наш декоратор сказал:

— Ну, счастье его, что он вокруг нас молча танцевал, сунься он учить, я б его двинул! Видать, окончательно плохи дела нашей школки, что патрон меценатиков нам в будень день вкрапляет. Бывало, на одни музыкально-вокальные приглашал. Сейчас хозяевать ладятся.

На литературных вечерах школы обычно парадировали красавицы дочки директора, а хор учеников в усладу патриотических чувств важного посетителя пел ему запрещенную «Сизу зозулю».

Вошел наш взволнованный старик. Порозовела тонкая кожа на богомазном его лике, с белой бородой и длинными волосами.

— Уехал. И теперь надолго, — огорченно сказал он. — Я нарочно его с вами, хлопцы, одного оставил, чтоб вы с ним без стеснения, у кого что на душе… Ну, как вы с ним тутесеньки размовляли?

Замерли мы. Чуем, а верить не хотим.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату