— Ты с ним уже связывался?
— Разумеется.
— И что ты ему сказал?
— Правду.
— И это его не взволновало?
— Скоро увидим.
— Извини, ты кому-то звонишь: здрасьте, я друг мужа такой-то, с которой вы недавно переспали. Знаете последнюю новость? Она забеременела. Ребенок болен. Его можно спасти путем пересадки костного мозга. Вы не против стать донором? Это безболезненно, ткани потом восстановятся. Вы не волнуйтесь, все без обид, мы знаем, эта болезнь не передается по наследству, так что это не ваша вина. Дело крайне срочное, мы должны договориться как цивилизованные люди. Ты сказал что-то в этом роде, а он и бровью не повел.
— Я этого не говорил. А еще я не говорил тебе, что он и бровью не повел.
— Но он не положил трубку.
— Его это тоже касается.
— И он сказал, что придет.
— Не знаю. Посмотрим еще, придет ли. Я на это рассчитываю. Знаешь, какие они тут. Пунктуальные, надежные. Швейцарцы.
60
Мы вошли в здание. Во внутреннем дворике находился непонятной формы монумент. Дальше, за внутренним входом, — вестибюль с высоченным потолком. Тициано подошел к стойке и попросил два билета.
— Вы назначили встречу в музее, — заметил я.
— Это его просьба. Я не стал ее обсуждать. Честно говоря, мы рановато, — сказал Тициано, глянув на часы. — Можем пока пройтись.
Думаю, Тициано хотел, чтобы я слегка развеялся. Он заботился обо мне днями напролет. Кормил супчиком, поил свежевыжатым апельсиновым соком. Менял постельное белье, давал мягкую пижаму. Так, словно он застилает мне диван, Тициано стал подробно рассказывать о вывешенных в музее работах. Он всячески старался занять мое внимание.
— Ганс Гольбейн, — говорил он. — Вот смотри. Всю жизнь писал купцов, зажиточных буржуа. Специализировался на нуворишах — новых богачах.
— Новых для какого времени?
— Начала шестнадцатого века. Представляешь? Они являлись к нему, чтобы обзавестись портретом, новомодной вещицей, которая прославила бы их, как прославляла королей и знать: сверкающий красками образ, масляная живопись, глянцевые лица. И он им угождал. В этом заключалось его ремесло.
Мой бедный друг. Он пытался разрядить обстановку. Все уводил меня в сторону от разговора о том, что мы скажем человеку, который вот-вот появится. Он давал мне понять, что не стоит волноваться, не надо готовить никаких речей: в нужный момент он, Тициано, сам обо всем позаботится. А пока можно никуда не спешить и, коль скоро мы уже здесь, получать удовольствие от созерцания прекрасного, ведь что ни говори, а оно еще не перевелось на белом свете.
Мы вошли в зал, где было выставлено необычное произведение живописи. Такой свивальник — два метра шириной и сантиметров тридцать высотой.
— Это Христос в гробу. Будто заживо похоронили. Хотя если подумать, Христа именно заживо и похоронили. Художник вписал его в этот жутковатый формат. Гробница узкая, как гроб, крышка в нескольких сантиметрах от носа. Бледное зеленоватое лицо, иссохшая рука, ноги в подтеках вокруг рваных ран от гвоздей. Заживо погребенный мучается от невыносимого зловония разлагающейся плоти и сознания происходящего. У него открыт глаз, видишь? А рот полуоткрыт, он дышит.
— Чье это? — я пытался проявить интерес и показать другу, что ценю его усилия.
— Того же Гольбейна.
— Что был раньше? Портретиста нуворишей?
— Да. Того, кто писал купцов, поигрывающих золотыми монетами. Ты видишь, какое вживание в образ, будто его самого заживо похоронили. По-моему, он испытал это на себе.
— Его положили в гроб?
— Он испытал это в своей кровати, глубокой ночью. Думаю, он проснулся в темноте, мысли беспорядочно вертелись в голове, он почувствовал весь крах и тлен, на которые обречен, на которые обречены мы все.
— Ты к чему это ведешь?
— А что?
— По-твоему, то же самое испытал и я?
— Когда?
— За те дни, которые провел у тебя.
— Блин, надо было сказать, что на диване так неудобно! — прыснул Тициано.
Мы переходили из одного зала в другой. Тициано пробегал залы, почти не обращая внимания на то, что в них было.
Мы остановились еще у одной работы.
— Это его жена. И двое его детей. Взгляни на фон, он черный. Жена устала, замучена жизнью. Оба ребенка напуганы, они с тревогой куда-то смотрят. Три фигуры выступают на темном поле. Художник как будто говорит: вот что мне удалось вырвать из лап смерти.
— Это ты так думаешь.
— Это то, что мы здесь видим. То, что художник дал нам увидеть. И не забывай: это тот самый человек, который проводил ночи напролет в гробнице, как Христос, и писал всех этих кичливых богачей. А в один прекрасный день взял и написал это. При том, что его никто не просил. Вот моя семья, моя жена, мои дети. Вот мое настоящее произведение.
— Откуда ты знаешь, что никто не просил?
— Потому что эту картину ему никто не заказывал. Он написал ее для себя. Теперь я пишу свое произведение, свое настоящее произведение. Мое произведение — это моя семья. Я создал свою семью бескорыстно. Не для того, чтобы заработать на жизнь, а чтобы жить, чтобы попрать жизнью смерть. Вот она, моя семья. И не думайте, что это идиллия. Моя жена измучена, дети встревожены.
— Сколько времени? — спросил я. Мне уже приелась эта лекция по искусствоведению.
— Два тридцать пять.
— Во сколько он обещал прийти?
— В два.
— Значит, не придет.
— Он уже пришел. Он здесь.
Я почувствовал, как к голове приливает кровь.
— Это… это ты?
— Чего?
— Сильвана, Сильвана от тебя… забеременела? От тебя?
Тициано расхохотался.
— Да ни в коем разе!
— Тогда от кого?
— Она сама не знает. Это сложно. То есть просто. Как-то вечером Сильвана ушла из дома. Она говорит, ты знаешь когда. В тот день вы страшно полаялись. Помнишь?
— Ну да, да, — признался я.
— Короче, в тот вечер она надралась, ей подвернулся какой-то тип, они пошли в гостиницу, все