Это последние строки думы «Не время ль нам оставить». Кроме того, нужно учесть еще одно обстоятельство. Кольцов, видимо, не считал «Не время ль нам оставить» думой и сам ее так не назвал. Заглавие «Дума» в рукописи поставлено рукою Белинского. Оно довольно точно говорит о философской эволюции самого Белинского, проделанной к 1843 году (стихотворение «Не время ль нам оставить» было напечатано после смерти Кольцова в «Отечественных записках» в 1843 году), но из этого еще не следует, что эволюция Кольцова к 1842 году, когда оно было написано, совершалась подобным же образом. Потому- то последней думой Кольцова, им самим так названной, была дума «Жизнь». Приходится сказать, что и общий характер думы «Жизнь», и обязывающее и обобщающее ее название позволяют именно о ней судить если не как об итоговом, то, во всяком случае, как о программном стихотворении Кольцова – вопросы, в ней поставленные, проходят, начиная от «Великой тайны», по сути, через все думы Кольцова.
«Любовь к жизни, – писал о Кольцове Валериан Майков, – во всей ее обширности составляла основу его личности и выражалась в его поэзии».
Думы Кольцова еще одно яркое и убеждающее подтверждение такой обширности.
Подобно этому можно было бы сказать, что любовь к литературе во всей ее обширности составляла основу личности и выражалась в его письмах.
Из писем Кольцова видно, каким мог бы он быть да, в сущности, и был литературным критиком. Прежде всего Кольцов отчетливо представлял себе движение русской журнальной и литературной мысли своего, и не только своего, времени. «Сын отечества» и «Телескоп», «Московский наблюдатель» и «Современник», «Русский вестник» и «Библиотека для чтения», «Маяк» и «Пантеон», «Москвитянин» и «Отечественные записки»… Пушкин и Гоголь, Лермонтов и В. Одоевский, Константин Аксаков и Белинский, Шекспир и Байрон, Вальтер Скотт и Фенимор Купер – круг его раздумий и оценок.
Здесь в полной мере проявилось то, что определил в Кольцове А. Станкевич как «широкую русскую способность откликаться на впечатления жизни». В Кольцове не было и тени заскорузлости и провинциализма. В литературе второй половины 30-х годов XIX века, кроме Белинского, немного было людей, судивших о литературе столь верно. Самые маститые критики той поры хоть на чем-нибудь да срывались: не на Пушкине, так на Гоголе, не на Гоголе, так на Лермонтове. В своих письмах Кольцов дал десятки критических характеристик – и ни разу не сделал промаха. Так, «в поэзии Жуковского он, – по словам того же А. Станкевича, – уже видел недостаток оригинальной силы и самобытного творчества». И это задолго до известных статей Белинского. И даже Некрасов только в 1855 году напишет: «Перечел всего Жуковского – чудо переводчик и ужасно беден как поэт».
Время подтвердило точность не только тех или иных суждений Кольцова, но всей иерархии его эстетических оценок. Проще всего вроде бы предположить, что такая система его взглядов сложилась под влиянием Белинского. Первым, кто признавал здесь громадное влияние Белинского, был сам Кольцов, но он отнюдь не был наивным, глядящим в рот учителю учеником, решительно мог противостоять отдельным суждениям критика. По поводу повести Кудрявцева «Флейта», неоднократно Белинским хвалимой, Кольцов недоумевал: «Да расскажите, бога ради, почему „Флейта“ хороша, два раза читал – не понял…» Белинский понял позднее, почему «Флейта» не так уж хороша.
Более того, Кольцов не раз высказывал в адрес самого Белинского суждения смелые, категорические и очень проницательные: «Критика Ваша о „Древних стихотворениях Кирши Данилова“ чудо как хороша… Рассказ о Прометее чрезвычаен, только, кажется, вы весьма много отдаете Гёте; у Эсхила он точно такой же, идея та же; разве Гёте облек его в лучшую, свою, немецкую, форму. А если идея во время Эсхила не была так выяснена, как во время Гёте, то здесь, кажется, главное уяснение во времени; человечество – живя и своею жизнью – дало ей такой огромный интерес. Одно нехорошо: ваша эта статья растянулась на четыре номера. Я понимаю эту необходимость, но в другом отношении она вас не оправдывает… С критической статьей, особенно философской, этого делать нельзя».
А вот что пишет поэт критику о том, какой должна быть критика. Речь идет о статье Белинского «Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке»: «Одно мне не понравилось: напрасно вы ее расположили в разговорную форму. Разговорная форма необходима в драме, на сцене, в драматических отрывках, но, кажется, уж никак не в критике и ученой статье. Как-то второе лицо останавливает всегда и охлаждает внимание. Видишь каждую минуту в нем миф, который по приказу первого лица иногда затеет новый интерес, потом либо сейчас же откажется или согласится с первым; тогда как первое ежеминутно все ползет вперед, как жизнь в человечестве. По-моему, критика должна высказываться прямо от одного лица и действовать повелительно и державно».
Много позднее Герцен расскажет о своем разговоре с Белинским по поводу такой статьи-диалога: «…все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог добиться, два часа говорить с человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» – «И в самом деле так, – сказал, помирая со смеху, Белинский. – Ну, брат, зарезал! ведь совершенный дурак!»
Воронежское предупреждение Кольцова прозвучало, может быть, менее категорично, но едва ли не более серьезно: речь шла вообще о том, чем должна быть критическая статья. Трудно сказать, как влияли на Белинского такие предупреждения, но после 1842 года он перестает писать статьи в «разговорной форме».
В 1840 году Кольцов сообщает Белинскому о довольно странных мнениях Константина Аксакова, касающихся Шекспира, Гомера и Гоголя, как бы предваряя бурную журнальную полемику по этому вопросу, которая разразится между Аксаковым и Белинским через два года и станет одной из самых примечательных страниц литературной жизни 40-х годов.
Кстати, именно Кольцов из первых, если не первый, как теперь сказали бы, поставил вопрос об издании – неслыханное тогда дело – отдельной книгой критических статей, а именно статей Белинского: «У нас подобных изданий еще нет, я полагаю, несколько статей прочесть в одной книге разом – для молодых