Много в сердце огня! —

и он закрывает глаза на грязную действительность, не замечает презрения, не видит ненависти. Презрение, ненависть!.. За что же?.. Кому он сделал зло, кого обидел? Не жертвует ли он лучшими своими чувствами, благороднейшими своими стремлениями этой грязной и сальной действительности, чтобы тяжким трудом и скучными хлопотами в чуждой ему сфере способствовать материальному благосостоянию своего семейства! Но увы! Удивляться этому презрению и этой ненависти без причины, значит не знать людей. Сойдитесь с пьяницей, сами оставаясь трезвым человеком: он невзлюбит вас. Неряха никогда не простит вам опрятности, низкопоклонник – благородной гордости, негодяй – честности. Но еще более невежество не простит вам ума и стремления к образованности».

Эта выразительная и точная зарисовка из области общих человеческих отношений не совсем точно накладывается на реальную картину отношений в кольцовской семье, особенно до поры до времени. До поры до времени Кольцов-сын совсем не был в семье изгоем, встречавшим ни ласку, не привет, а грубое и дикое невежество. Кольцов неоднократно пишет до 1841 года о хороших отношениях с отцом и, кажется, ни разу – о плохих, а уже в пору ссоры объяснит Белинскому: «Прежде он боялся полиции и потому любил меня до излишества».

Летом 1838 года под живым впечатлением от московской философской атмосферы Кольцов сообщает Белинскому о том, как он приобщал Василия Петровича к философской проблематике: «Старик отец со мною хорош: любит меня за то, что дело кончилось хорошо: он всегда такие вещи очень любит. Мы ездили с ним вместе на степи; дорогою я взялся ему все доказывать, рассказывать философски, рассказал как умел, и он со мною совершенно во всем согласился: даже согласился, что он самый большой фанатик, то есть старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души (так ли я понимаю слово фанатик?). А это все ручается, что мы с ним скоро будем ладить хорошо. Дай-то бог!»

Трудно сказать, что понял Василий Петрович Кольцов в доказательствах и рассказах сына, к тому же прибегавшего к специфическим терминам, которыми пользовались в конце 30-х годов молодые московские гегельянцы и о значении которых сами-то не всегда могли договориться: так, Белинский вынужден подробно объяснять Бакунину, что же он вкладывает в понятие «призрачный». Но, во всяком случае, вряд ли Кольцов-сын стал бы что-то «рассказывать философски» «невежественному животному в человеческом облике». Отец поэта, по воспоминаниям многих, являл тип великорусского купца средней руки, правда, с такими отличительными особенностями, как большой, даже выдающийся ум, перешедший и к сыну, самолюбие, доходящее до фанатизма, склонность к «фантазиям», проявившуюся и в ведении дел, – Василия Петровича здесь часто, как говорится, заносило. Что касается того, что отцовская любовь подстегивалась удачным ведением дел, – сын и тогда трезво это понимал и видел. Как и то, что отец его действительно «старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души». Позднее сын переведет это на язык более внятный: «Он человек простой, купец, спекулятор, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе, – так его грудь так черства, что его на все достанет, для своей пользы и для дел своей торговли. Купец настоящий устраивает одни свои дела, а есть ли польза из них для других, – ему и дела нет, и он, что только с рук сойдет, все делать во всякую пору готов. А мой отец, к несчастью, один из этих людей: мне от него и так достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, – так ворчит и сердится». Тем не менее сын не случайно рассчитывал, что будет ладить с отцом, и такой лад существовал.

Позднее, когда Белинский удивится тому, что все оказалось в руках отца, Кольцов, даже сетуя на свою непредусмотрительность, все же удивляется такому удивлению, и в голосе его вдруг вроде неожиданно пробивается интонация «нормального», «порядочного» сына, отпрыска патриархальной купеческой семьи: «Вы говорите в письме, что я слепо отдался людям мерзким обмануть себя. Так, это правда. Но, Виссарион Григорьевич, эти люди не хороши, но ведь они – отец, сестры. Как же мне было остерегаться отца, где я жил, от него начал действовать и вместе с ним? У кого же должно было быть тогда все в руках: у сына ль, молодого человека, или у старика-отца? Да, дела наши так были темны, что я целый год топ в них по самые уши и еще не дома, всегда на стороне: дома был гостем и был всегда отец ко мне хорош. Я думал, что он меня любит как порядочного сына, который старается дать ему и семейству лучшее значение, усилить отношение людей с хорошей стороны, увеличить честь в обществе. Ай, нет: он ласкал меня, оказалось, не ради этого, а ради того, что я у него хорошая рабочая лошадь, которая хорошо и ловко делает дела, очищает его от судебных дел. Пришло почти это все к концу, он и показал, за что он меня любил; начни я делать по-прежнему, он опять меня полюбит».

Отец хотел только, чтобы все шло по-прежнему, видимо, и в литературе тоже. Но сын не хотел по- прежнему, потому что уже сам не был прежним – и в литературе тоже. Отец терял опору, лишался, так сказать, наследника и продолжателя. Теперь ему становилось ясно: с сыном происходило что-то странное и необычное: «Он на меня смотрит как на человека подозрительного и мешающего ему действовать по произволу».

Де Пуле, опять, по сути, выражая общеворонежское понимание дела и общественное к нему отношение, писал: «Человеку с образованием и положением Кольцова было нелегко жить в необразованной семье: но подобное положение не имеет в себе ничего трагического: всегда, и прежде и после Кольцова, жили и живут вполне образованные и не с низкими стремлениями люди в таких же семьях, даже при худших условиях, например, в семьях вполне невежественных или страшно бедных: наконец, из подобного положения как чисто внешнего, всегда возможен выход. По нашему мнению, для Кольцова как для поэта- песенника трудно было бы и придумать более лучшее положение: человек вполне обеспеченный, почти богатый, единственный сын у престарелого отца, – чего же хотеть больше! Но Кольцова не понял Белинский и – сбил его с толку! Светлые черты его характера надобно искать там, где он был самим собою – только прасолом-песенником без всяких претензий на литераторство и направление».

Действительно, положение Кольцова в качестве поэта-песенника было во многих отношениях преимущественным и, конечно, внешне и внутренне, в сравнение не шло с положением поэтов, так называемых самоучек, его предшественников (Алипанов, Суханов) или тех, кто шел за ним (даже Никитин, не говоря уже о Сурикове, Дрожжине и т. п.).

Кольцов действительно был самим собою, когда был прасолом-песенником. Но, оставаясь самим собою, он мог и должен был все больше претендовать и претендовал на «литераторство» и «направление», неся в себе такие могучие задатки такого творчества, которые, только начиная пробиваться, уже означали очень многое для целой русской литературы, и ощущение которых родило в нем глубокий внутренний кризис, по сути, благодатный, но оттого ничуть не менее драматический перелом.

Да, Белинский «сбил его с толку», то есть могучим образом способствовал тому, чтобы поэт покинул свою старую и, казалось бы, такую бесспорную позицию прасола-песенника и ушел вперед и выше. Гений Кольцова шел тем единственным путем, каким идет гений: познание всего, желание объять все, пусть и необъятное. А.М. Юдин вспоминает: «Для занятий своих он имел особый, небольшой флигель (это еще до переезда семьи во вновь отстроенный дом. – Н.С.), в котором часто запирался по целым неделям. Одна комната была его кабинетом и спальней. Здесь лежали на столах груды книг в величайшем беспорядке… Кольцов жаждал познаний, он хотел все объять. Я удивился, увидев человеческий череп, лежавший у него в углу на столе».

«Если череп, – прокомментировал когда-то это сообщение де Пуле, – ее странно было бы видеть в кабинете таких литераторов, как князь Одоевский, барон Дельвиг и Жуковский, то нельзя не спросить, зачем понадобилось такое украшение скромной каморке прасола». Опять-таки – то, что позволено Юпитеру (а также князю, барону)… Облик Кольцова – Фауста кажется недопустимым и непозволительным.

Летом 1842 года из Киева приехал в Воронеж В.И. Аскоченский, когда-то в семинаристской молодости знакомей Кольцова и Серебрянского. Кольцов уже был болен. «В августе 1842 года, – вспоминал позднее Аскоченский, – мне привелось по делам службы быть в Воронеже. Улучив свободный час, я отправился к Кольцову, жившему тогда в доме своего отца на Дворянской улице.

– Здесь ли живет А. В. Кольцов? – спрашиваю дворника.

– Здесь.

– А где мне его найти?

– Пожалуйста сюда, они в мезонине.

Иду. Длинная, крутая, винтообразная лестница привела меня, наконец, к уютному жилью поэта. С

Вы читаете Кольцов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату