приносил мед и масло, стеснялась есть в палате при всех. Лева сидел рядом, пока она, как говорила про себя, питалась, словно сторожил от других. Если спрашивала, где взял, отвечал одним словом: «Алямс».

Алямс был фронтовым другом отца. Он держал рулетку на базаре, где ставки доходили до нескольких пачек перетянутых проволокой красных тридцаток или серых полусотенных. Если в банке ничего не оставалось, Алямс объявлял «великий хапок», то есть сгребал брошенные на новый кон деньги в карман. Это считалось справедливым. Алямса — при нашивке за тяжелое ранение и двух орденах Славы — менты во время облав не трогали. Ноги у него оторвало миной. Перемещался Алямс в ящике, поставленном на четыре шарикоподшипника. Он с грохотом колесил в этом ящике, отталкиваясь от земли — будь то зимой, весной, летом или осенью — огромными голыми кулаками. Какая-то бабка, сослепу приняв инвалида за нищего, бросила однажды ему в кавалерийскую фуражку с синим околышем папироску «Северная Пальмира», самую крутую в те времена, и Алямс, тогда ещё Коля, стушевавшись перед свидетелями за эту ласку, сказал неизвестно почему:

— Алямс! Цигарочка!

Так прилепилось прозвище.

Алямс действительно ссужал Леве деньги, когда приходила деловая необходимость. Отдавать велел из общих, спросив разрешения у ребят. У него же Севастьянов перенял манеру читать книжки — не учебники, а про любовь. Первая книжка, выданная Алямсом с возвратом по первому требованию, была замызганная «Княжна Мери». Про Печорина в предисловии говорилось, что он лишний человек. Звучало плоховато… Но обсуждать любимого героя приходилось только с Алямсом, который перед войной проходил книжку в школе. Остальные ничего не читали.

Михаил Никитич похвалил отца, когда тот пришел справиться об успехах сына.

— Пори, не пори, это бесполезно, — сказал бывший матрос бывшему кавалеристу, рассуждая на тему неприемлемости в семье и школе телесных наказаний. — По себе знаем. Только поболит, а потом пройдет да и забудется. А вот сила боевого примера… Ну, то есть примера, вообще примера… Это да, впечатляет, тоже по себе знаем. Столько денег! Раз и — нету! Дым и восторг! Будет жить память в веках!

Когда умер товарищ Сталин, Михаил Никитич взял власть в школе. Отпер в военном кабинете два железных шкафа и раздал винтовки с просверленными затворами, но со штыками, всем школьникам от шестого класса и старше, поскольку считал обстановку крайне опасной. В вестибюле, в дверях учительской и коридорах поставил часовых. Враги народа и шпионы, как стало ему известно, готовились выйти из подполья, усиливали происки. Следовало ответить боевой готовностью, сжать зубы и кулаки, подавить рыданья. На траурном митинге Михаил Никитич ласково прикрикнул даже на старушку-директоршу: «Чтобы я ни одного плачущего большевика не видел! Тут не музей Маяковского!» И лично утвердил текст резолюции: «Смерть за смерть империалистам, а также врачам-вредителям!» Красное полотно с этими словами растянули морозным утром над входом в школу, на углах которой били валенок о валенок озлобленные ужасом великой утраты часовые, готовые пырнуть штыком всякого подозрительного. Поскольку боеспособные требовались для караульной службы, на похороны отрядили таких, с кем в общем-то не считались. Ополчение сняли после благодарственной телефонограммы райкома комсомола.

Потом пришла первая любовь. Старая жизнь как провалилась… Где все те люди?

А память о силе денег осталась.

На институтской практике, отправленный в числе немногих отличников в Пекин, с которым ещё не умерла великая дружба, он ощутил, как хороша выбранная профессия. Революции в Китае исполнилось едва десять лет. На руках у многих оставались кредитные письма, акции, чеки, и они приходили на улицу Ванфуцзин в бывшее здание французского Индокитайского банка, где разместилось советское торгпредство. В фойе банка неизвестно почему стоял бильярдный стол, за которым по вечерам и в обеденное время сражались в американку сотрудники. В рабочие часы назначенный для приема визитеров студент-практикант Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, сгорая от любопытства, рассматривал выкладываемые на зеленое сукно бильярдного стола финансовые инструменты ведущих банков мира.

Бумагам порой не имелось цены. Их следовало хватать со страшной силой, как говорил на производственных совещаниях руководитель практики Петр Петрович Слюсаренко, в жену которого Севастьянов тайно влюбился. Торгпред возражал. Он отмечал, что не следует забывать о микробе буржуазного разложения в период, когда империализм как раз и вступил в загнивающую стадию. В условиях торжества идеалов социализма и национально-освободительного пробуждения скупка таких бумаг, по мнению торгпреда, была адекватна заготовке навоза по цене бриллиантов.

Слюсаренко не спорил. Как и Петраков много лет спустя. И купил бриллиант по цене навоза в одном из переулков у Запретного города — в нетопленой ювелирной лавке, промерзшей под студеным ноябрьским ветром с Гоби. На втором этаже, в жилой половине, высохший старик в меховом халате, стеганых штанах и матерчатых туфлях на толстой подошве, разворошив кучку одежды в сундуке, вытащил лакированную коробочку с желтоватым кристаллом. На лице Слюсаренко появилось выражение, словно бы он собирался с духом немедленно прикончить и китайца с пергаментным лицом, и Севастьянова.

Слюсаренко не говорил ни по-китайски, ни по-английски. Севастьянов понадобился как переводчик. Он же принес из «победы», в которой приехали без водителя, два чемодана бумажных денег. Когда они вернулись, женщина, которую Севастьянов боготворил все больше — практика завершалась, — повисла на шее у мужа, поняв по невесомости чемоданов, что дело выгорело.

Слюсаренко умер через три года в Америке. За рабочим столом.

Вот и Петраков теперь умер…

В кооперативной квартире в Беляево-Богородском, которое он ненавидел за безликость, Севастьянов минут двадцать подремал в горячей ванне. Черный или темный костюм решил не одевать. Теперь он сам как Петраков. Что же носить траур по самому себе? Петраковские «грехи» отныне на нем одном. Выбрал твидовый пиджак, голубую сорочку и черный вязаный галстук.

В полдень Севастьянов вошел в приемную генерального директора банка, в которой ему не случалось бывать уже несколько месяцев. Секретарша оказалась новая. Волосы стянуты в тугой пучок. На сухих пальцах массивные серебряные кольца, маятником раскачивался на цепочке кулон с бирюзой. Склонившись над столом, секретарша раздраженно ворошила пачку документов. Отбросила, схватила трубку, набрала номер и быстро заговорила:

— Ребров! Рабочие не появились. Я же просила вынести кресла… Ну кто держит теперь в приемной кресла? Что же, выходит, у нас ждать заставляют?

Бросила трубку.

— Моя фамилия Севастьянов. Скажите генеральному…

Она щелкнула длинным ногтем по клавише компьютера, покосилась на экран.

— Вам не назначали, у меня не значится… Я справлюсь и позвоню. Вы ведь есть в телефонном списке?

Он тронул ручку двери к генеральному.

— Лев Александрович! Вернитесь! — прошипела секретарша.

На его пальцы легло нечто вроде размятого пластилина, теплое и облепляющее.

— Возвратился? — сказал Людвиг Семейных, выходивший навстречу, от начальства. Его лоснящееся, выбритое до пор лицо вызывало такое же ощущение как и ладонь, сжимавшая пальцы Севастьянова. — Я тут проектик некролога занес… Ну, давай, давай, вдвигайся. Я с тобой назад…

— Проектик некролога, проектик объяснения в любви…

— Что ты говоришь?

— Проектик некролога есть проектик объяснения в любви покойному.

— Все шутишь? Ну, ну… На такую тему… Не совестно?

— Не топчитесь в дверях, — велел генеральный. — Сквозняк…

— Валентин Петрович, — сказала секретарша из дверей, — Ребров не убирает кресла. Говорит, они так и значатся в инвентарной описи как кресла для приемной. Ребров не понимает, как актуально, когда в приемной ни стульев, ни кресел!

Генеральный помахал в воздухе рукой — мол, оставьте нас в покое — и пригласил усаживаться.

— Севастьянов посетил дачу, где скончался Петраков, — доложил Семейных.

— Оперативно… Расскажи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату