Большом канале, при выходе в лагуну, всю ночь поют серенады.
Только под утро Бейль возвращается к покинутому другу, с которым живет в Венеции, и нечаянно будит его, роняя туфлю на пол. Буратти спросонья спрашивает его, откуда он приехал, и Бейль, хохоча, рассказывает ему историю с Карпани. Буратти окончательно просыпается, достает бутылку красного вина, несколько сухих галет, и начинается то, что они никак не могут определить, – поздний ужин или слишком ранний завтрак. Буратти убеждает Бейля не ездить во Францию. Бейль терпеливо ожидает конца тирады против монархов, с притворным равнодушием смотря на друга. Так как Бейль молчит, то Буратти еще больше разгорается священным негодованием революционера и поэта, пока, наконец, Бейль спокойно не заявляет:
– С какой стати мне,
Некому делать заново героическую историю Франции. Настали будни.
Глава шестнадцатая
«Этот Карпани – осел, на спине которого я, кажется, въезжаю в литературу, – думал Бейль, разворачивая свежую газету и читая отчаянные вопли обворованного человека. – Но он упирается, этот осел, – следовательно, необходимо постараться обеспечить господину Бомбэ новую рекламу».
И на смену автору, старому почитателю Гайдна, господину Бомбэ, появляется «Бомбэ-Младший», который выступает в качестве благородного свидетеля, изобличающего Карпани в недобросовестном передергиваний, в явной лжи, в целом ряде грубых ошибок и нелепостей, допущенных как в биографии Гайдна, так и в письме господина Карпани. Оберегая своего старшего родственника, Бомбэ-Младший с достоинством защищает права гения и таланта от покушений бездарности и в качестве сравнения приводит жалкие потуги тусклого ума Карпани и блестящие характеристики и каскады замечательных мыслей, вышедшие из-под пера бесконечно талантливого господина Бомбэ-Старшего. Разве можно сравнивать такие вещи? Разве может быть спор о том, на чьей стороне правда? И разве мог сам господин Бомбэ позволить себе те похвалы, которые ему расточает господин Бомбэ-Младший? Печатая это письмо, редакция газеты сочла своим долгом заявить, что «претензии господина Карпани совершенно неосновательны». Из итальянских газет полемика попадает в Вену. Почитатели покойного Гайдна запрашивают Карпани о том, на каком основании он возымел дерзость обрушиться на самую лучшую книгу, которая написана о покойном музыканте? Карпани в ужасе мечется по редакциям, начинает сомневаться в собственном существовании, чувствует себя стоящим на пороге безумия и бросает на почту кипу писем, развозимых северными и южными мальпостами в газеты разных столиц. Редакции вежливо отказались их печатать. Бомбэ торжествовал. Но торжество свое переживал одиноко, ни с кем не делясь, так как для всех окружающих господин Бомбэ был просто господином Бейлем, отставным военным чиновником, проживающим в Милане на скудную пенсию, высылаемую гренобльским интендантством.
Его обычное времяпрепровождение – это утром, проснувшись, уйти из Каза-Ачерби пить кофе на Соборной площади, потом провести час или два в галерее Брера[90] перед лучшими полотнами итальянских живописцев, потом позавтракать где-нибудь с друзьями в маленькой миланской траттории,[91] потом ходить по тропинкам Нового парка, около устроенной французами ротонды под названием Амфитеатре дель-Арена и делать отметки карандашом на полях «Истории живописи в Италии», написанной профессором Ланци. К вечеру, когда воздух начинает густеть и пыль золотится под лучами заходящего солнца, он любит входить на кровлю Миланского собора и там, среди целого леса мраморных шпилей, башенок, мраморных кружев, лесенок, переходов, остановиться и смотреть на бесконечные зеленые равнины Ломбардии, любоваться морями виноградников и серебристо-серыми рощами оливковых деревьев. После этого яркого впечатления каким контрастом кажутся полная темнота и безжизненность, царящие всегда внутри собора! Недостроенный мраморный гигант, занимающий площадь целого города, способный вместить целую армию, но темный, пустынный и давящий своим внутренним сумраком…
Потом – третье впечатление дня: шумная улица, щелканье бичей, живая толпа, сливаясь с которой, господин Бейль отправляется к театру Ла Скала. Каждый вечер, по итальянскому обычаю, в театральной ложе встречаются друзья. К ним присоединяются случайные гости, попутчики жизненной дороги, приходящие в театр, чтобы провести сладкие часы под музыку Чимарозы и Моцарта. Бейль направляется в ложу монсиньора Людовико Брэма. Этот бывший духовник итальянского вице-короля Евгения Савойского[92] отличался изысканными манерами, гостеприимством и страстной любовью к иностранцам. Бейль очень любил этого человека и любил тот кружок, который у него собирался. Полное отсутствие ненавистных Бейлю свойств. Нет ни тщеславия, ни аффектации, ни лицемерия, так испортивших французов. Что может быть гнуснее французских брошюр, издаваемых сейчас не только в Париже, но, главным образом, Плюшаром в Петербурге! Все эти латинские и французские гимны Бурбонам, все эти сатирические выпады вроде заупокойной службы над гробом еще живого Бонапарта, – это все исполнено именно тех самых свойств, которые делают ненавистным французский характер. В Италии бедность не считается преступлением. Бедняк Марончелли, Монти, Фосколо, поэт Сильвио Пеллико[93] да, наконец, и сам Анри Бейль вовсе не являются ни богачами, ни титулованными лицами, и тем не менее в ложе монсиньора Людовико эти гости были приняты, как и десять-двенадцать других посетителей, имеющих и титулы, и богатства, как граф Порро, как граф Федериго Конфалоньери.
Прекрасный театр Ла Скала, имевший лучший бенуар во всей Италии, отличался одной особеностью: к ложам, выходившим в зрительный зал, примыкали три-четыре комнаты, в которых собиралось общество, как в гостиных. Туда подавали вина, легкий ужин, фрукты и оранжады, там просматривали газеты, беседовали, а нажав на большую ручку резной двери, выходили в зрительный зал слушать лучшую музыку в мире.[94] Друзья монсиньора Людовико сходились в его ложе, как в безопасном месте, после того как Цизальпинская республика Бонапарта погибла и Милан из ее столицы снова превратился в город, угнетаемый австрийскими властями.[95] Лицемерие католической монархии было перчаткой на железной лапе Меттерниха.
Но в ложу монсиньора Брэма австрийские жандармы не имели доступа. Поэтому, замышляя освобождение Италии от австрийского ига и возвращение республик, итальянские конспираторы могли довольно свободно перекинуться здесь словом. Сойдя на последней перед Миланом остановке и пешком переступив городскую черту, являлись прямо в ложу монсиньора Людовико люди, которые не могли въехать