– Почему читателя? – спросил Байрон. – Разве в Венеции нет зрителей? Разве нельзя видеть эти комедии на сцене?
– Для творений Буратти зрителей нет! Италия не может ставить их на сцене.
Освободив руку, Байрон сделал полуоборот в сторону Пеллико и быстро спросил:
– У какого миланского книгопродавца я могу найти пьесы Буратти?
Громкий смех собеседников был ответом на этот вопрос. Байрон, еще недавно вспыхивавший при малейшем возражении, теперь сам шутил и смеялся, как добрый товарищ.
– Однако чему же я смеюсь? – спросил он друзей.
– Если бы Буратти напечатал хоть одну строку своих комедий, то не только он, привыкший каждые шесть месяцев являться на допрос к венецианским жандармам, но и книгопродавец сел бы «под пломбы».
Байрон нахмурился при упоминании о страшной венецианской тюрьме, находящейся под свинцовой крышей Дворца Дожей. Когда летнее солнце накаляет свинцовые плиты – «пломбы» дворца, тогда дышать в этой верхней тюрьме становится невозможно; там заключенные часто умирали от разрыва сердца.
Над Миланом и над всей Ломбардией расстилалась ночная небесная твердь, густая и синяя, как масса жидкой ляпис-лазури. Звезды качались и мигали, как люстры, на безлунном небе и едва серебрили громадный мраморный лес Миланского собора.
Байрон обдумывал, ехать ли ему в миланскую деревню, где он жил, наслаждаясь стотысячным откликом тамошнего «эха Симонетты»,[98] или остаться в Милане.
– Вместо тысячи откликов Симонетты, которая привлекает назойливых путешественников к моему жилью, я лучше послушаю рассказы Бейля о московском пожаре, – сказал Байрон и предложил друзьям подняться на кровлю собора.
Разбудив сторожа и хорошо заплатив ему, Байрон повел своих спутников при свете факелов по узкой, мраморной лестнице, и когда нога поднималась на трехсотую ступень, он уже кончал свою молниеносную и вдохновенную повесть о старинном итальянце Каструччио Кастраканти, которого назвал «Наполеоном средних веков». Затем, уже на кровле, он тихим голосом, почти шепотом, стал выспрашивать Бейля о характере Бонапарта, допытываясь осторожно мнения Бейля о том, как отнеслась бы Франция к возвращению Наполеона с острова святой Елены.
Бейль заметил, что наибольшей выразительности вдохновение Байрона достигало в те моменты, когда реплики собеседника были холодны или скептичны. В эти мгновения по контрасту Байрон терял свою обычную отрывистость речи. Он словно забывал о своей светской осторожности и холодности, как только видел эти свойства всвоем собеседнике. Не из противоречия, а в силу какой-то боязливости израненного человека он тщательно прятался, услышав эстетическое восклицание или выражение восторга, но именно холодный тон и короткие фразы Бейля вызывали в нем целый поток ярких мыслей, облеченных в форму разнообразных и выразительных сравнений.
Равновесие настроений собеседников выработалось не сразу. Сначала некоторые чересчур сгущенные описания московского отступления, сделанные Бейлем, погасили пытливый огонь и внимательность Байрона. Но когда рассказы Бейля сделались сухими, реплики холодными, почти едкими, Байрон сам начал быстро говорить. Он восхищался республиканской доблестью двадцатишестилетнего Бонапарта, вошедшего в Италию через Альпы. Он отмечал то доверие, с которым итальянцы встречали Бонапарта, его ум и тот блеск, с которым он умел ответить итальянцам города Брешии на их пламенные уверения о том, что итальянцы больше всего любят свою свободу. Бонапарт, прощаясь с брешианцами у ворот города, ядовито заметил: «Да, итальянцы больше всего любят говорить об освобождении родины со своими любовницами». На это Бейль заметил:
– Ставши императором, Наполеон не прекратил грабежей. Итальянские женщины в городах и крестьяне в деревнях знают, что такое наша армия, так как со времен Алариха[99] Рим ни разу не подвергался такому разграблению.
Байрон восторгался тем, что Бонапарт вывез из Франции целый полк ученых исследователей, археологов, искусствоведов, которые, как никогда, двинули Европу на путь изучения итальянских сокровищ.
– Только француз, – заметил он, – может сейчас написать историю живописи Италии. Бонапарт возродил времена римских героев. Подобно Аппию Клавдию и Фламинию, он избороздил Италию шоссейными дорогами, которых страна не знала со времен древнего Ганнибала.[100]
Бейль ответил:
– Французские буржуа и артиллерийские офицеры на этот раз оказались одинаково заинтересованными в хорошей дороге. Ваш новый Фламиний – хороший торгаш, имевший в авангарде пушки, а в ариергарде – негоциантские обозы. А что касается изящных искусств, то помните, что Парма, Модена, Болонья, Феррара отдали Бонапарту все свои старые картины и рукописи под угрозой штыков вместе с десятками миллионов франков контрибуции.
– Не станете же вы отрицать, – говорил Байрон, – что в год наполеоновского владычества Ломбардия и Милан платили французам ровно вдвое меньше, чем платят теперь австрийцам?
Монти, молча слушавший этот спор, почувствовал прилив внезапного вдохновения. Итальянский поэт, писавший гимны Наполеону, вдруг закипел негодованием по адресу Бейля. Стоя на кровле около решетки из мраморных кружев на огромной высоте над городом, Монти, закинув правую руку над головой назад, начал речь об австрийском гнете. Он говорил о том, что австрийская власть берет с земли половину того, что она приносит итальянцу, над нею работающему, говорил о налоге на соль, удесятеряющем ее стоимость, о том, что немцы и кроаты занимают все должности по эксплуатации населения, что итальянцы преследуются за пользование родным языком и лишь в том случае остаются в муниципалитетах, когда пишут по-немецки и выдают своих единомышленников.
Байрон слушал молча, не глядя на Монти. Вялость и скука появились у него на лице. Он вдруг сделался обычным великосветским фатом, тем самым, который при прошлой встрече с теми же собеседниками превозносил основателя дендизма Джорджа Бреммеля, этого своеобразного законодателя пустяков, человека, имевшего успех только в известном кругу совершенно замкнутого, титулованного, скучающего английского света.
Бейль подумал, что Байрон, скучающий от пафоса Монти, все-таки не сделался Бреммелем. Он откололся от своего круга, но, сохраняя все старинные его свойства, являлся в то же время выразителем