остановке. По дороге к синим озерам и зеленым холмам, по дороге к снежным альпийским предгорьям он чувствовал, что покинул город, в котором «жизнь приближала его к смерти». Он чувствовал, что оставляет там свою душу, ему казалось, что он оставляет там самую свою жизнь, жизнь таяла в нем и покидала его с каждым поворотом колес. Он умирал с каждым шагом, ему не хватало воздуха, он применил к себе слова Шелли: «Я дышал только тогда, когда вздыхал. Сердце во мне остановилось». Он чувствовал, что вскоре превратится в человека, неспособного мыслить. Потом наступил период бесконечной болтливости: он вступал в длинные разговоры с почтальонами и серьезным тоном вторил их размышлениям о ценах на вино. Он взвешивал с ними причины, по которым фьяска стала стоить дороже на пять сантимов. Он боялся только одного: заглянуть в себя самого. Так миновал он Эроло, Белинцону, Лугано. Дорожные столбы с надписью бросали его в дрожь: он с ужасом думал о Франции. Чувство опасности пребывания в Милане в нем исчезло. Верхом по Сен-Готардской дороге он ехал без соблюдения правил, и проводник заявил ему, что если господин не дорожит своей жизнью, то пусть он побережет репутацию проводника, так как несчастный случай с путешественником может лишить заработка гида.
Так он доехал до Альтдорфа, где стоял памятник Вильгельму Теллю, поразивший его тем, как уродливо скульпторы трактовали швейцарского героя.
«В руках людей прекрасные явления становятся уродливыми. Пошлое общество в салоне Траверси и ядовитые уколы миланского света делали то же самое с Метильдой, что швейцарцы сделали с образом Телля. Метильда становилась будничной и тускнела. То же самое сделает со мною Париж после стольких лет напряженной жизни, полной горя и счастья».
Глава двадцать седьмая
Сальвоти недаром иронически улыбался, читая выговор, полученный из Вены. Список, который хотел вырвать у него этот страшный бандит Оливьери, оказавшийся самым опасным карбонарием, давал ему в руки возможность выслужиться перед Веной, несмотря на то, что отец Павлович успел его кое в чем предупредить, забежав вперед и уехав в Вену. Во всяком случае, если Италия на целый месяц превратилась в кипящую лаву, если карбонарский уголь, тлевший под землею, внезапно зажег костром весь Апеннинский полуостров, то в Ломбардии сделать этого не успели.
Внезапным ударом срезана карбонарская гидра. За арестом Сильвио Пеллико, Марончелли, Борсиери, Тонелли, Арезе, Кастилиа, Тривульцио последовало тысяча семьсот арестов, но Сальвоти требовал выдачи вождя. Его не называли. И вот внезапно жандарм привозит из Турина письмо Конфалоньери к Карлу Альберту. Вот он, этот почтенный миланец, такой спокойный, лояльный и уважаемый австрийскими властями человек с седыми висками. Он оказался просто либеральной собакой, опаснейшим вождем карбонариев и до такой степени самоуверенным, что даже не пробовал спастись бегством. В черной карете в дождливую ночь привезли его и, завязав ему глаза, провели в каземат Санта-Маргарита.
Через сутки не было миланской семьи, которая спала бы спокойно. Подогревали крепкий кофе, жгли письма, ожидая сына, вызванного на допрос в префектуру, старика отца, вышедшего из дому с утра и не вернувшегося к часу ночи, оплакивали тех, кто под звон жандармских шпор, согнувшись, спускался по лестнице и садился в закрытую карету. Кавалеристов хватали по казармам и в случае прямых улик расстреливали тут же, во дворе. И вот, наконец – «Попался опасный человек – француз, барон Стендаль. Пусть он называет себя Андрианом. При нем нашли документы коммуниста Буонаротти, проповедующего „заговор равных“ Гракха Бабефа, того самого Бабефа, который был казнен французами в 1797 году, этого опаснейшего из опасных». Конфалоньери, спрошенный о том, кто из французов говорил с ним о Бабефе, назвал только одного француза –
Среди прочих бумаг приходит следующий документ:
Венская полиция предписывает «немедленно схватить французского гражданина, бывшего военного комиссара Анри Бейля, и потребовать у него выдачи местонахождения инженера, ездившего в Турин под фамилией Доменико Висмара, проживавшего по фальшивым паспортам во многих городах полуострова, писавшего книги, запрещенные венской полицией, под псевдонимом барона Стендаля. Ввиду опасных связей этого либерала Висмара с карбонарскими группами предлагается после снятия допроса с французского гражданина Бейля и после очной ставки с Доменико Висмара подвергнуть Висмара смертной казни через повешение, с последующим донесением об исполнении ввиду уже состоявшейся конфирмации приговора по предложению канцлера, князя Меттерниха, его апостолическим величеством королем Австрии 22 июня 1821 года».
Сальвоти покоробила неудача с Андрианом. Давно он охотился за неуловимым Висмара. Теперь все зависело от того, чтобы скорее схватить Анри Бейля и заставить его сообщить адрес Висмара. Через четверть часа секретарь докладывал Сальвоти, что гражданин Анри Бейль, единственный, кто знал неуловимого Доменико Висмара, по его собственному, Сальвоти, предписанию выслан из Милана в двадцать четыре часа неделю тому назад. Сальвоти, в первый раз утратив свое спокойное благоразумие, ругался той безобразной руганью, которая была известна в двух местах на всем земном шаре: в русском застенке и в венской полиции.
Сицилийские рудники, мантуанские колодцы, тюрьмы Вероны, венецианские «пломбы» и подвалы Дворца Дожей, находящиеся глубоко под водой, наполнялись десятками тысяч людей, не успевших восстать и схваченных с помощью иностранного оружия.
Сильвио Пеллико, как ближайший секретарь Конфалоньери, подвергался допросу. Тривульцио, узнавший об аресте товарищей, с испуга явившийся в полицию и с испуга предавший всех остальных, Андриан как опасный французский заговорщик, Конфалоньери, при входе которого в мрачную, черную залу Санта-Маргарита вставали все, не исключая жандармов, и около двухсот других подверглись многократному изнурительному ночному допросу при свете факелов.
Им не давали засыпать сменявшиеся инквизиторы. Их трясли за плечи, силой заставляли стоять и доводили до полного беспамятства. Изнуренные этой пыткой, опоенные опиумом, после которого им не давали спать, заключенные Санта-Маргарита не всегда могли отвечать за свои слова. И если Сальвоти не удалось вырвать у них прямого признания Федериго Конфалоньери вождем, то косвенным указанием стала та почтительность, с которой они обращались в сторону Конфалоньери всякий раз, как он появлялся в зале суда для перекрестного допроса. Никто не называл его карбонарием, но говорили, что он «беспредельно заботился о своей родине, что он первый стремился к ее процветанию, даже внешнему. Он создал проект газового освещения улиц, он пустил первые пароходы по итальянским рекам». Но были заключенные со слабым характером: они показывали даже больше того, что спрашивал Сальвоти. Эта болтливость людей, потерявших всякое к себе уважение, носила характер бескорыстного и отчаянного погружения на дно, и так как подсудимые были разобщены, то товарищи по тюрьме не могли вовремя воздействовать на них и протянуть им руку помощи.
Сам Конфалоньери вел себя твердо и бестрепетно на протяжении всего следствия. Сальвоти был с ним осторожен. Даже его иезуитскому уму казалось невероятным, чтобы человек, правда, либеральный, но ведший слишком открытую и широкую жизнь, мог решиться на такую адскую конспирацию и пойти против самого императора тайной организацией мятежа.