В ту же ночь разыгрывается буря. Льет, не переставая, две недели. Посевы гибнут. Потоки дождевой воды прорывают настоящие овраги в красноземе. На поверхности появляются странные предметы: камни необычной формы, наконечники для стрел, глиняные сосуды. И скелет коня. Целый скелет, лежащий на боку, с оскаленными зубами и забитыми грязью глазными орбитами.
Едем отсюда, говорит отец, едем в город.
С болью покидаю я фазенду. Моим копытам привычно топтать эту землю, эту траву; как-то покажутся им городские камни? Последний раз пробегаю я рысью по полям, прощаюсь с деревьями, с птицами, с речушкой. Шепчу прощальные слова коровам с телятами. На том месте, где встретился с Пери, оставляю подарок: рубашку, завернутую в газету.
Возвращаюсь к себе в комнату, оглядываюсь вокруг и тяжело вздыхаю: несмотря ни на что, здесь было хорошо.
У отца нет грузовика, да и водить он не умеет, так что для переезда мы берем напрокат две огромные повозки. В одну, которой управляет -брат, уложены наши немногочисленные пожитки: кое- какая мебель, одежда, привезенный из Европы хрусталь, портрет барона Гир-ша. Во второй, которой управляет отец, еду я, надежно укрытый от посторонних глаз брезентом. Мать с сестрами добираются на автобусе.
Проститься с нами приходит повитуха. Бросается обнимать меня, обильно орошая мою шкуру слезами: храни тебя Господь, сынок! Она передает мне пакет от доктора Оливейра. Там негативы тех моих фотографий, которые он сделал когда-то. К ним приложена записка, и в ней говорится, чтобы либо я сам уничтожил негативы, либо сохранил их на память до того дня, когда при помощи какой-нибудь лечебной процедуры превращусь в нормального человека.
Мы уже собираемся выезжать, когда приходит моэль. Ни слова не говоря, он протягивает мне сборник молитв на иврите, богато расшитое молитвенное покрывало и уходит. Мы пускаемся в путь.
Об этом переезде у меня сохранились лишь смутные воспоминания: помню закутанную в плащ спину отца, сидящего на козлах, помню, как капли дождя стекали по его шляпе, помню, как поблескивали влажные крупы коней в бледных предрассветных сумерках. Помню узкую и грязную дорогу. Подстриженные деревья. Белесый воловий череп на жерди забора. Птиц на колючей проволоке.
Мы едем медленно, то и дело останавливаясь. Сами готовим себе еду, ночуем у дороги. Ночью мне удается немного размять ноги, затекшие от долгого стояния. Я пробегаю рысью по полям, взлетаю на холм, встаю на дыбы, бью себя кулаком в грудь и издаю воинственный клич. Бернарду смотрит на меня осуждающе, отец кричит: вернись, ненормальный! Хочешь, чтобы нас заметили? Я мчусь к нему галопом, останавливаюсь перед ним и обнимаю его. Он высокий мужчина, но я из-за длинных лошадиных ног еще выше. Мне приходится наклониться, чтобы прошептать ему на ухо: я счастлив, папа.
(Это правда: я счастлив.)
Мы возвращаемся к костру. Мой брат молча помешивает рис в котелке, отблески пламени падают на его угрюмое лицо.
Наконец мы в Порту-Алегри. Отец вздыхает: здесь тебе будет спокойно, сынок. Никто не обратит на тебя внимания. Горожанам вообще все до лампочки.
Дом в районе Терезополис, Порту-Алегри. 1947 – 1953
Мои родители и сестры, поселившись в дешевой гостинице, занялись поисками жилья. Мне пришлось остаться в повозке, спрятанной в лесу неподалеку от города. Бернарду жил рядом в палатке, отвлекал любопытных и готовил нам еду на двоих. Он был, как всегда, немногословен, но однажды, выпив целую бутылку вина, разговорился. Тут уж он все выложил: и про то, как завидовал мне, потому что вся семья меня опекала, и про то, как ненавидел отца.
– Я так мечтал о дедушкиных часах Патек Филип. Но он, видите ли, не может с ними расстаться. А стоило Деборе попросить скрипку – пожалуйста! Все Деборе и тебе. Мне – ничего! Все вам.
Он и планами своими поделился: хочу зашибать кучу денег. Хочу ходить в кабаре и иметь двух или трех любовниц сразу. Ты можешь себе представить, что у меня до сих пор не было ни одной женщины, Гедали? – Голос его дрожал от обиды. – Мне уже восемнадцать, а старик ни разу не дал мне денег на бордель. Язык у него уже еле ворочался, он замолк, а потом и захрапел.
Я взял его на руки и отнес в палатку. На следующий день он ни о чем не помнил. Но поглядывал на меня все так же злобно.
Родители искали дом в отдаленном районе; мы не могли поселиться ни в Бом Фим, где все еврейские семьи были знакомы между собой, ни в Петрополисе. Нам подошло бы место подальше от трамвайных линий, скорее пригород, чем город.
В конце концов купили дом в Терезополисе. Старый дом с просторными комнатами, с огромным разросшимся садом, на вершине холма. На сто метров вокруг не было больше ни одного здания. Там, где проходила граница земельных владений, дом окружало некое подобие вала, служившее естественной преградой для посторонних. Сад был обнесен высоким забором. Так что я мог не опасаться любопытных взглядов.
В задней части дома прежний хозяин, виноторговец-оптовик, устроил склад. Там, где раньше он держал свои ящики, должен был поселиться я. В первое же воскресенье после покупки дома мы дружно занялись уборкой моей будущей комнаты; когда все было тщательно вымыто и стены покрашены в светло-зеленый цвет, бывший склад стал выглядеть достаточно уютно. В длину в нем было метров десять, так что я даже мог чуть-чуть проскакать галопом, хотя у задней стены приходилось резко тормозить. В ширину комната была гораздо уже, так что в сторону на скаку не свернешь.
На покупку дома отец истратил большую часть сбережений. Хватило их, впрочем, и на небольшой магазин у конечной остановки трамвая. В том, что покупатели не обходили его стороной, важную роль играло обаяние моих сестер, которые стояли за прилавком. Мать сидела дома, готовила обед; что до Бернарду, то он решил работать самостоятельно: занялся мелочной торговлей в рассрочку – хотя отец был против: хотел доверить ему кассу нашего магазина.
По вечерам вся семья собиралась за столом. В хорошую погоду мы ужинали во дворе, под навесом, потом я делал небольшую пробежку по саду. Как же это было здорово! Я с наслаждением катался по пушистой, мокрой от росы траве, полной грудью вдыхал чистый воздух ночи. Сидя в соломенных креслах, родители и сестры с нежностью смотрели на меня. Брат, как только заканчивался ужин, бормотал что-то невнятное и уходил. (Возвращался он поздно ночью, воняющий перегаром, со следами губной помады на белом хлопчатобумажном пиджаке, за что ему доставалось от родителей.)
Мы подолгу разговаривали. Отец рассказывал о русских деревнях, о том, как жилось первое время в Бразилии. С благоговением вспоминал барона Гирша, этого святого человека. Сестры говорили о покупателях, о танцевальных вечерах, на которые их приглашали. Они были красавицы, и возле каждой вертелось уже по нескольку поклонников. Вы там повнимательнее, а то приведете мне в дом каких-нибудь завалящих зятьев, говорил отец. Мы смеялись, потом умолкали.
И тогда мать запевала песню. У нее был красивый голос, пусть слабоватый и чуть дрожащий, но до чего трогательно звучали в ее исполнении старинные еврейские песни. Я не мог сдержать слез. Ладно, говорил отец, доставая часы из жилетного кармана, пора на покой. Утро вечера мудренее, дорогие мои.
Весь день мне приходилось сидеть взаперти – отец даже во двор меня не выпускал – и изнывать от безделья. Я пристрастился к чтению. Комната стала мало-помалу наполняться книгами. Читал я все подряд, от рассказов Монтейру Лобату [4] до Талмуда. С 1947 по 1953 год я перечел массу художественной, исторической, научной литературы. На книги мои родители денег не жалели. Читай, сынок, читай, говорила мать, то, чему ты научишься, у тебя уже никто на свете не отнимет; не важно, инвалид ты или нет – важно быть образованным человеком. Вдохновленный их поддержкой, я окончил несколько заочных курсов: по бухгалтерскому учету и делопроизводству, по техническому черчению, по электронике, по английскому, француз
скому и немецкому языкам. Мне стало известно имя автора «Сельской кавалерии»; я с восторгом читал об остроумном философском приеме, изобретенном Буриданом для того, чтобы объединить части одного силлогизма: мост, по которому могут рысцой пробежать ослы. (Слово