Но ведь потому оно и не попало к народу.
Дряхлеющее Политбюро, разопревшее от политических проходимцев, над которыми уже не нависала контролирующая воля, сделалось совершенно неспособным к претворению жизненных идей. Добропорядочность была им страшнее капитуляции. Новации страшили их, тогда как неизменность быта обеспечивала им продолжение кое-каких функций…
Не выполнил свою задачу и Комитет госбезопасности: разве не понимали его руководители, что выведение партийных бонз из поля наблюдения упраздняет не только главные функции КГБ, но и автоматически ведёт к разрушению страны? Что не чистится, то обрастает грязью…
Прохоров… Я знавал одного Прохорова. Не с родственником ли, не с сыном ли Алексея Михайловича свела меня судьба в годы первой чеченской бойни?..
В записках не было ничего о жизни самого Алексея Михайловича, а так хотелось бы повидать его лично, взглянуть на него, поговорить с ним…
Капитан Прохоров был, как и я, в особой резервной роте, подчинённой представителям ФСБ в армейском руководстве. Два взвода нашей роты погибли практически полностью, попав в засаду неподалёку от Грозного.
Люди были застигнуты врасплох и не успели дать противнику никакого серьёзного отпора. Ураганный пулемётный огонь и залпы гранатомётов с трёх сторон в считанные минуты решили нашу судьбу, по сути предопределённую бездарным и легкодумным приказом, каких тогда случалось бессчётно: кто-то методически убивал лучших людей России, зная, что худшие уже ничему не воспрепятствуют. Чечня была фактором, призванным гарантировать невозможность восстановления разрушенного государства…
Прохоров (боже, не помню уже, как его звали!) был смертельно ранен в грудь и умер возле горевшей БМП, сказав три страшных слова: «Измена. Нас продали…» Три слова, которые до сих пор определяют всю нашу судьбу…
В том бою мне прострелили плечо и поранили обе руки…
Уже в своём рабочем кабинете я оценил проницательность и цепкость мысли отставного полковника Мурзина. Весь городок, зажатый в тесной долине, с шести утра был наводнён войсками и милицией. Начались сплошные обыски.
В этих условиях спрятать тетрадь с записями Прохорова в официальном учреждении было, пожалуй, наиболее разумно. Хотя риск, конечно, оставался. Тем более что никто не мог подстраховать меня: все четверо моих сотрудников были людьми криводушными и в высшей степени ненадёжными. Они следили за мной, и каждый следил друг за другом.
Примерно в половине восьмого раздался телефонный звонок.
Звонил Ефим Соломонович. Видимо, он считал, что вчерашний брудершафт позволяет ему не церемониться:
— Извини, друг, жизнь, не зависящая от нас, внесла коррективы. Тут сейчас такое творится!.. Сёма уже попил с Леопольдом. А мы едем с тобой, спускайся, уже подошла машина!..
Эта возбужденность хищника, эта лихорадочная суета ради захвата честного и порядочного человека, слабого, как я и предполагал, старика, убедила меня в том, что я принял единственно верное решение.
И хотя записки Алексея Михайловича Прохорова были настолько плотными, что требовали повторного прочтения, может, даже тщательного изучения, я уже хорошо представлял себе, что так тревожило недругов: ложь о Сталине была главным козырем в их разрушительной пропаганде. Они изображали дело так, что сталинский режим пожирал честных людей, тогда как он опирался на честных людей и служил интересам честных людей. Обращаясь к согражданам, величайший стратег и провидец XX века намечал план эффективного политического противостояния уже развернувшейся против всех народов агрессии. Я нисколько не сомневался в осуществимости грандиозного замысла переустройства советской жизни. Особенно мне нравилась та его часть, где Сталин говорил о практической невозможности и потому бессмысленности затеи — измерять человеческий труд по его количеству и качеству. Да, действительно, и мне неоднократно приходилось говорить и спорить на эту тему, сталкиваясь с несправедливыми оценками трудового вклада.
Карьера человека и сегодня меньше всего зависит от его личных достоинств, неизмеримо больше от стечения обстоятельств, от субъективных факторов — родства, поддержки, связей и т. п. Оказывается, не только я плющил себе мозги этой досадной житейской проблемой, ею столь же внимательно и пристрастно занимался Сталин, и он раньше всех сообразил, что нам навязали эту пустую и надуманную проблему, она может столетиями истощать народы в пустых реформах и невообразимом умножении бюрократии…
Понять, обращаясь к проблемам общественного развития, что реально обещает плюсы и что никаких плюсов не обещает, что лишь усилит в обществе противостояние и противоборство, — это, может, и есть главное в политическом искусстве и в человеческой мудрости вообще: разумно — что необходимо для всех.
И для нас, и для нынешнего западного общества, которое, как и нас, уткнули рогами в химерическую действительность, всё это гораздо важнее, чем схемы гарантированных ответных ракетно-ядерных ударов: именно виртуальность быта, запрограммированность реакций, становящихся всё более неадекватными, предопределяет всеобщую неустойчивость: вымывание валютных резервов каждой страны: миллиарды долларов расходуются на наркотики, индустрию порнографии и прочую навязанную в условиях бесперспективности и тупости чепуху, обогащают врагов всей человеческой общины. На эти деньги они строят и скоро построят совершенно иную цивилизацию, где нынешним гегемонам уже не будет никакого места, это будет всепланетная тюрьма с одним сроком отсидки для всех — пожизненным…
Оказывается, и этот роковой поворот предвидел сталинский гений. И совсем не случайно предупреждал о гибельности повторения социально-экономического опыта западных стран. Это — пустое, бесцельное, разжижающее волю наций. Искать надо, действительно, не в прибыли, не в производительности, не в оплате труда, искать надо в личной культуре человека — в механизмах воспроизводства его честного отношения к своим обязанностям, что обеспечит и всё остальное. Сталин воспринимал народ как большую семью и нащупывал тут естественные решения, когда никто не считает трудового вклада, но каждый, если это здоровая семья, стоит на страже общих интересов и выкладывается на полную катушку…
Я вышел из прохладного здания на улицу. Было ещё утро, но уже чувствовалось, что день будет знойным и парким.
Возле машины ожидал самоуверенный Ефим Соломонович, месивший зубами жевательную резинку. За рулём иномарки сидел шофёр. В десяти шагах стоял омоновский уазик.
Весть ударила страшная, но я даже не пошатнулся, не дрогнул, спокойно выслушал её: борьба вступила уже в ту фазу, когда было излишне беспокоиться о результате — или пан, или пропал.
— Господин Пекелис, Вы не чувствовали, проживая в квартире этого Мурзина, что вокруг происходят странные вещи?
— Сейчас странные вещи происходят ежедневно по всему земному шару. Что Вы имеете в виду, коллега?
— Кто жил у вас за стеной? Справа и слева? Припомните-ка, голубчик!
Я изобразил усердное воспоминание, тотчас сообразив, что им может быть известно.
— Справа — гостиная, там в плохую погоду спал полковник. Слева — пустая комната его дочери. Она никому не сдавалась.
— В этой «пустой» почти четыре месяца жил человек, которого мы разыскиваем, — меня ощупывали безжалостные глаза навыкат. — И что же, Вы никогда не слышали покашливаний, вздохов, шагов?
— Нет, не слышал. — И в самом деле, я никогда не слышал за стеной звуков присутствия постороннего человека. Я исходил из того, что комната пуста, и не связывал звуки, которые до меня, возможно, и доходили, с закрытой комнатой. — Если вслушиваться, звуки в наших блочных домах ползут и с верхних, и с нижних этажей.
— Странно, — протянул Ефим Соломонович.
— Самое странное сейчас — как Вы это обнаружили?
— Да вот так и обнаружили. Можно сказать, случайно. Нагрянули, собрали у всех отпечатки пальцев. Мужик в мобильной лаборатории, проверявший дактилоскопию по компьютеру, чуть с ума не сошёл. И я не
