новые потоки крови, командующий Донским фронтом снова прислал парламентеров.
Шмидт распорядился не принимать их.
Однако разложение, будто моровая язва, охватило армию. Находились офицеры, подобные Даниэльсу, подумывавшие о сдаче в плен вопреки истерическому приказу командующего армией. Одним из них был командир двадцать четвертой танковой дивизии генерал Арно фон Ленски.
ФИЛОСОФИЯ ЕФРЕЙТОРА ЭБЕРТА
Хайн, давно вернувшийся из штрафной роты, как-то зашел в каморку, которую занимал толстяк Эберт; тот отдыхал после ночного дежурства.
Он лежал и насвистывал не очень веселую Мелодию, когда Хайн окликнул его:
— Эй, Эберт, ты спишь?
— Я размышляю!
— Эх, если бы я умел! — вздохнул Хайн и подсел к ногам Эберта. — О чем ты размышляешь теперь, толстячок?
— О глупости человеческой, — был ответ.
— Но не считаешь же ты меня круглым дураком?
— Не такая уж ты шишка, чтобы тратить время на размышления о тебе. Конечно, ты глуп, — снисходительно продолжал Эберт, — но ты молод. Молодости свойственна глупость, Хайн.
Этот афоризм несколько утешил Хайна. И все же он попробовал возразить:
— Вон полковник Адам тоже не слишком пожилой, а умница, однако.
— Адам был бы самым глупым из полупожилых людей, если бы не был таким честным малым. — Эберт вздохнул. — Разумеется, ты свалял дурака, решив порадовать шефа краденым гусем. Конечно, ты не мог знать, что неблагодарность начальства — его законное право. Нашел чем удивить командующего! Как будто до этого он не ел краденой пищи и не пил краденого вина.
— Ты помолчи, — резко сказал Хайн. — Мой шеф не вор!
— Вот дурень! Ясно, сам он не лезет в чужой подвал. Ему приносят краденое. Ему приносили еду, украденную у французов, поляков, чехов, словаков, датчан, голландцев, бельгийцев, норвежцев и так далее. Ты не представляешь, сколько бочек краденого вина влили в свои животы штабные твоего шефа за две последние кампании, Хайн. Нам этого количества хватило бы на всю жизнь. Славное винцо пили они, Хайн! — Эберт почмокал губами.
— Фельдмаршал Рейхенау много пил, — вспомнил Хайн. — Он признавал только французский коньяк и шампанское.
— Не покупал же он его! — Эберт рассмеялся. — Вот так, Хайн. А твое замечание, будто Адам бог знает какая умница, не стоит того, чтобы тратить слова на опровержение его. Сам говорил, что Адам пользуется неограниченным доверием шефа и якобы они часами шепчутся о том, что боятся сказать вслух. Боятся сказать нам, Хайн. Но не в том дело. — Эберт почесал живот. — Дело вот в чем, дурачок. Если бы Адам действительно был мудрым, он уговорил бы командующего принять условия русских. Не знаю, как генералы и полковники, но мы с тобой наверняка остались бы в живых, чего теперь тоже наверняка обещать тебе не могу. Нет, Хайн, не могу. Русские похоронят нас в этой вонючей яме.
Хайн нахмурился. Он не забыл ни той ямы, откуда ему пришлось идти в штрафную роту, ни тех ям, которые копал. Он не знал, что страшнее. Нет, пожалуй, все-таки та, где лежали русские. Потому что их убили ни за что ни про что — это-то теперь дошло до сознания Хайна.
— Я видел яму, куда комендант навалил полтысячи русских, — глухо сказал Хайн. — Страшно было смотреть на них.
— Да, ты рассказывал мне эту историю, — лениво ответил Эберт. — Что ж, командующий разыграл отличное представление. Как в театре. Один из саперов, он ученый малый, доктор каких-то там наук, попавший в саперы по милости разозлившегося на него начальника, покатываясь со смеху, рассказывал ребятам, что командующий произнес, как он сказал, монолог в духе Шекспира. Я не знаю, кто был тот тип, но тоже, видно, любил представления в том же духе. Это было здорово придумано! Коменданта отослали в штрафную рогу, через два дня его взяли в плен русские. «Преступление и наказание» — есть такая книжка, не помню, кто ее написал. Какой-то русский. Или поляк. Уж теперь большевики вытянут из того эсэсовца все, что им надо! И он ответит за то, что делал здесь. — Но кто ему приказывал делать, ты, случайно, не знаешь, Хайн? Ха-ха! Им-то не придется отвечать. Они такие чистенькие, такие святые!…
— Меня не было, но Адам говорил, что командующий был очень расстроен в те дни, — пробормотал Хайн.
— Он просто представил самого себя в той яме, Хайн, — рассмеялся Эберт. — Не очень весело думать, что и ты будешь валяться в такой же яме с руками, перекрученными проволокой. Или увидеть свою жену в том виде, в каком ты видел ту женщину с ребенком. В нашем положении все возможно, — заключил он. — Н-да! Коменданта убрали, но отвечать все равно придется всем нам. Твоей матери, твоим сестрам, твоим братьям и моему старику тоже. Не знаю, может, им не будут скручивать руки и пальцы проволокой, но горюшка они хлебнут. За все украденное платить будут не генералы и полковники, а народ. Мне рассказывал отец, каково было выплачивать контрибуцию за прошлую войну. Вчистую разорилась Германия.
— Ты говоришь так, словно мы уже побеждены, — одернул Эберта Хайн. — До границ родины далеко, и мы еще посмотрим, кто кого…
— Иди к себе, дурак, — хладнокровно заявил Эберт. — Иди и утешай себя этими слюнявыми мыслями.
— Ну, ну, не сердись!
— Вы слышали, что он сказал? — драматически обращался Эберт к невидимым слушателям. — Этот идиот сказал, что до границ Германии далеко. Верно, далеко. Ровно столько, сколько мы прошли от границ родины до Волги, столько же и русским идти от Волги до границ нашей родины. Ни на дюйм меньше, Хайн. Да будь я проклят, если еще раз поверю, будто война с большевиками — священная миссия германской нации, а жизненное пространство может быть приобретено только на Востоке. — Эберт скверно выругался. — Мне нужен клочок земли. Он есть у отца. Больше мне ничего не нужно, ничего, будь они прокляты! И я еще не знаю, может, мое жизненное пространство завтра ограничится двумя метрами земли. Мне еще думать о чем-то!
Хайн слушал Эберта с мрачным видом. Он тоже не понимал болтовни о жизненном пространстве. У его матери приличная квартирка в тихом селении… Садик, дюжина грядок. Мать никогда не жаловалась на нехватку жизненного пространства… Да и за коим чертом надрываться над грядками, если бы, положим, их было не дюжина, а сто дюжин?
— Охо-хо! — вырвалось у него. — Все это правильно, Эберт. Ты умница, однако. Я даже не представлял, какая ты умница.
— А вот твой шеф не позвал меня, когда решался вопрос о капитуляции. Ну, не глупо ли? Генералы думают, что ум только у них, а мы серая безмозглая скотинка. Гони нас в бой, кроши наше мясо… Вот наша доля, Хайн. Фюрер отклонил условия русских. Мы потеряли, как я передавал в штаб Вейхса, шестьдесят тысяч человек убитыми и ранеными, армия раскололась на два котла. Жрать нечего. Медикаментов нет. Они решили, ты слышишь, они решили всех нас отдать этой карге — смерти! — в ярости выкрикнул Эберт. — А в Берлине сукины дети, запретившие командующему капитуляцию, в это же самое время обжираются чем попало, танцуют и спят с бабами. Они и думать-то забыли о нас! Сволочи! О, как я ненавижу их!
— Молчи, Эберт, нас могут услышать! — испуганно проговорил Хайн.
— И дьявол с ними! — кричал Эберт. — Да пусть лучше меня поставят к стенке за слова, которые сейчас на уме у каждого солдата, чем знать, что ты пропадешь ни за что ни про что в этом подвале!
— Тебе могут припаять пораженческую пропаганду, — прошептал Хайн, — и я уже не смогу замолвить за тебя словечко шефу. Шмидт рыщет повсюду, подслушивает, заводит со штабными разговоры вроде твоих, а потом выдает пораженцев кому следует. Заткнись, слышишь?
— Ладно, — сказал Эберт, — заткнусь.
— Так-то лучше будет. — Хайн помолчал. — Слушай, Эберт, что же теперь будет?…