...Чаще всего ему представляется жаркий летний день. И дорога. Длинная дорога, низом, вдоль болота, от хуторов и к деревне. И он, на этой горячей дороге, с большой вязанкой сухого болотного сена — на шее, на плечах, на голове. Там, на болоте за речкой, — отец, он связал им, трем братьям, каждому вязанку, стараясь не сделать ее и слишком тяжелой и слишком легкой, обобрал аккуратно, помог поднять каждому и — «Иди, сынок». И вот он идет, давно уже идет — сначала топким болотом, по колено в воде и грязи, потом переходит по толстым ольшинкам через речку, потом еще более топким и грязным лугом, а теперь вот долго-долго по горячей, сухой и колкой — ископыченной коровами — дороге. Идет — и с каждой минутой, с каждым шагом его вязанка все тяжелее и тяжелее, тяжелее и тяжелее, и спине, и плечам, и шее — все больней и больней. И все тяжелее его уставшие ноги, тяжелее уставшие руки, тяжелее шея, плечи, спина. Давным-давно хочется отдохнуть, сбросить вязанку и отдохнуть, но отдыхать они будут только там, на верху горы Селища, после длинного долгого подъема, там у них постоянное место отдыха, и пока надо идти, идти и идти, с неловкой, давящей тяжестью на плечах. С тяжестью на плечах, с тяжестью в ногах и в руках, с тяжестью во всем теле. Идти и идти... Шаг за шагом... Шаг, и еще шаг, и еще... И с каждым шагом все тяжелее и тяжелее его ноги, тяжелее и тяжелее его руки, тяжелее и тяжелее все его тело. И с каждым шагом в гору наливается оно все больше и больше тяжелым теплым свинцом...
Или:
Та же самая дорога, но он уже не с сеном, а с мешком на плечах — идут с мачехой с мельницы. Таким посильным казался ему там, на мельнице, его мягкий груз еще теплой, из-под жерновов, муки, но теперь они прошли три километра, и мягкая мука давит его свинцовой, ломящей тяжестью, давит ему то на левое, то на правое плечо, давит на шею, давит на спину, и только бы одно сейчас, только одно — сбросить бы с себя этот тяжелый мешок, освободиться наконец от его свинцовой тяжести, сесть и отдохнуть. Но мачеха не предлагает, потому что один раз они уже отдыхали, а второй отдых будет там же, на той самой горе Селища, и он не позволит себе попросить тетю Полю отдохнуть лишний раз — и идет и идет, хоть и немеют от тяжести спина и плечи, немеют и заплетаются ноги, немеет он весь. ...И с каждым его шагом там, в том давнем, все тяжелее его руки и ноги тут, на сеансе, с каждым шагом того мальчишки наливаются они тут все больше и больше тяжелым и теплым свинцом...
Или: хотя это и не о нем самом, но, кажется, самое тяжелое.
Бесконечная, долгая-долгая, тяжелая в снегопад зимняя дорога. И они, втроем: их семнадцатилетняя сестра Маруся и два его старших брата, одиннадцати и девяти лет — идут и идут, увязая в тяжелом снегу, идут и идут по бесконечной тяжелой зимней дороге, идут по ней — весь день, и весь вечер, и вот уже ночь. ...Нет, конечно же, он помнит; его самого с ними не было, он, младший, сидел дома на печке, а шли по дороге Маруся и два его старших брата, Виктор и Петр. Они ушли рано утром, еще ночью, в район, в Щигры, за двадцать пять километров — Маруся решила определить их, двоих братьев, в детдом. Но их не приняли, не было мест, и вот они, уставшие и измученные, идут назад домой к себе в деревню, те же двадцать пять километров назад, идут и идут, еле-еле идут, шаг за шагом в этом вязком рыхлом снегу... И Маруся плачет и жалуется про себя то покойной матери, то на фронт отцу, и братья тоже плачут от неимоверной усталости и боли в распухших ногах. Но нельзя же взять и сесть, посреди дороги, нельзя же погибнуть на этой дороге, когда впереди все-таки дом и печка... и они идут и идут, увязая в снегу; и идут и идут... Нет, он, конечно же, помнит, что его не было с ними... но и сейчас, на сеансе, и вообще всю свою жизнь ему так, что и он тоже прошел вместе с сестрой и братьями этот их путь до Щигров и обратно, в один день в оба конца пятьдесят километров, что и он тоже голосил с ними от неимоверной усталости и боли в тяжелых распухших ногах. И он идет и идет сейчас по этой бесконечной, долгой, тяжелой зимней дороге, идет и идет, собирая последние силы и чуть не падая от усталости; и идет и идет...
Так что же: и эта их тяжесть не изжита и не избыта в нем более чем за тридцать прошедших лет? и она тоже является ему — чтоб, возможно, нашел он ей какое-то выражение, или высвободил ее из себя?
И что сказал бы ему на это их Доктор? Что? — какие пути высвобождения из себя всей его тяжести порекомендовать бы он мог?...
Или — незачем и не надо подходить ему еще и с этими своими вопросами к Доктору? Разве не дал уже Доктор ему, всем им ключ к пониманию того, что там в каждом из них происходит. И теперь уже забота и дело каждого — самому разобраться в себе и найти ту наипервейшую причину, что привела к замыканию на нем всей этой сложной цепи, и как теперь устранить ее, изжить ее из себя. Ведь и сам Доктор тоже не переоценивает своих возможностей и повторяет им чуть ли не каждый день, каждый раз: пять процентов лечения — за ним, остальное — за ними. И еще, и еще раз вот это: от чего заболели, тем и лечись...
— Только тяжесть, — опять и опять напоминает им Доктор, то ли зная, а может, и не догадываясь, о чем и в каких направлениях улетают сейчас тут их мысли. — Только одно ощущение тяжести. Тяжести рук, тяжести ног, тяжести всего тела...
14
И в Москве тоже он не забывал о Галушко, тогда же, на первом курсе, зимой, написал ему в Гуляйполе письмо и вскоре же получил от Петра радостный и одновременно невеселый ответ.
Галушко рад был, что он, Максим, и «в большой и шумной матушке-столице» не забыл его, горячо радовался за него, за Максима, и желал ему «полных успехов» в учебе и в работе в будущем.
Но вся остальная часть письма, хоть и написанная с достаточной долей юмора и сарказма, была тяжелая, мрачная.
Петр писал ему о плохом положении в колхозах, о низких заработках, о неразумной политике сокращения личного скота. «Когда было у колхозника, — было и на базаре, а теперь нет. Я думаю, что вам тоже известно, что люди своих коров почти уже не имеют, а также и хлеба нет: все рухнули у магазины, создается большая очередь, ругаются, недовольствие...»
Далее Петр сообщал, что вот уже нажил и болезнь сердца, «два раза за малым не отдал богу душу». — «А зачастую, — писал он дальше, — страдаю бессонницей, целыми ночами продумаю, прокурю, так и проходит ночь, а кое-когда утра не дождуся, уйду на работу, только и успокоишься, когда придешь до своего трактора, замерз — не прокрутишь рукояткой, начинаешь подогревать и заводишь, а пока заведешь, все думы рассеиваются, ибо заводишь несколько часов. Почему? Потому что я сейчас работаю при районной конторе связи трактористом на тракторе ДТ-28, наверное, хужего трактора нет в настоящее время: чайно- летняя машина. Заработок мой 500 руб. в месяц, семья 3 человека: я, жена и дочь. Конечно, на семью этого мало, если ведро картошки на рынке 30—40 рублей. Ребята некоторые опять махнули в Казахстан, но по весне посмотрю и я, возможно, подамся опять куда-либо у другие места, если все будет благополучно со мной, а возможно, придется засохнуть здесь, у Гуляйполе. Да, хреновый с меня герой, только и того, что орден Ленина имею, смотрю на него и радуюсь и плачу...»
И нечего было ему, Максиму, написать тогда утешительного на это письмо Петра. Бывал он дома, в своем курском колхозе: и там у них было тогда то же самое, те же ошибки в хозяйствовании. О них и говорилось впоследствии на Мартовском (1965 года) Пленуме ЦК.
«Здравствуй, Максим!
Получив твое письмо, я не смогла сразу ответить, потому что с работы прихожу очень поздно. Вот сегодня воскресенье, а мы работали до 7 часов.
Я недавно приехала из Севастополя, была там почти три месяца. Думала остаться там совсем, чтоб навсегда забыть и те улицы, по которым мы ходили, и тех людей, с которыми оба были знакомы. Все, буквально все, больно напоминало о тебе. Даже случайно сказанные слова, даже не по моему адресу, острой болью отзывались в сердце. Да что говорить об этом, разве расскажешь, как это тяжело.