20 ноября у меня умерли сестра и ее муж (помнишь, мы ходили к ним, когда были в Севастополе), и мама приехала в Севастополь на похороны. Ты, конечно, понимаешь, как это тяжело, я только сейчас пришла немного в себя, так все это было неожиданно и жутко. На похороны я не осталась, потому что очень страшно. Перед отъездом была у твоей тетки, хотелось хоть с кем-то поделиться своим горем. Много говорили о тебе, и я сказала, что мы с тобой переписываемся, хотя мы уже вон сколько не пишем друг другу. Ты прости меня, пожалуйста, за эту ложь, но иначе поступить я не могла: что бы она подумала, если бы я сказала, что мы поссорились? Поговорили мы с ней обо всем понемногу. Валюшка (сестричка двоюродная твоя) проводила меня до автостанции, и я уехала домой. Мама осталась в Севастополе, чтоб уладить дело с квартирой и подождать, пока Валя (моя племянница) аттестуется за первое полугодие, так как она учится в 10 классе и сразу уехать ей нельзя, а одну оставить после смерти отца и матери тем более. Мы решили забрать ее к себе, так как у бабушки она быть не захотела. Вот уже неделя, как я дома. Прихожу в 11—12 часов ночи, пока протопишь, приготовишь поесть, уже час, а то и позже. Школу тоже пропустила: то переезд, а теперь работа. Вот с 1-го декабря не будет работы, постараюсь наверстать то, что пропустила. Если приедет с мамой Валя, мне будет веселей, не то что веселей, а лучше. В школу будем ходить вместе, а то одной поздно очень страшно идти. Почти все, кто учится в нашем классе, живут в городе или на Контрольке, и только мы с Верой идем в эту сторону. Но так как Вера работает на другом процессе, в другую смену, мне придется ходить в школу одной, пока не приедет Валя. Думаю, что к Новому году они приедут.
У нас сейчас так холодно, что даже не хочется выходить на улицу. Несколько дней лежал снег. В Севастополе гораздо теплее, сколько я была, все время стояла хорошая погода.
Да что я все о себе да о погоде, тебе, наверное, и не интересно, а я пишу. Но ты прости меня, Максим, так тяжело сейчас, что я не смогла молчать. Сначала я хотела обидеться на тебя надолго, навсегда и никогда не писать тебе, но зачем это, ведь так еще тяжелее. Когда я получила твое письмо, будто яркий луч проник ко мне в дом, но надолго ли это. Напрасно ты мне пишешь о Жене, я тебе записала это сгоряча. Мне так обидно было, когда я читала твое письмо, что мне хотелось сделать больно и обидно и тебе. Прости, Максим, я знаю — это глупо, очень глупо, но ведь ты отлично знал, что ты для меня самый родной и самый близкий, зачем же ты писал такие письма?! Ведь ты вошел в мое сердце не сразу, осторожно, шаг за шагом все прочнее и глубже. И вдруг, без всякой на то причины, резко, не думая о том, как тяжело будет мне, отвернулся. Я не упрекаю тебя, потому что знаю, может и любил, но недостаточно, поэтому так все получилось. Правильно говорят, что лучшее испытание для любви это разлука. Мне очень тяжело, но если так для тебя будет лучше, я забуду все, что было. Я очень тронута твоим вниманием, ведь ты первый, кто написал слова песни для меня, пусть даже не те, какие бы хотелось услышать мне... Так хочется, Максим, рассказать о хорошем... но не могу, не могу передать того, что так волнует меня, да если бы и умела, то некому.
Вот и сейчас хотела написать тебе хорошее теплое письмо, но...
Прости, что так долго задерживаю твое внимание своим письмом. Если будешь писать, пиши больше о себе, для меня это дорого, как и раньше.
До свидания, Максим! Напиши, как думаешь провести каникулы.
0 час. 45 мин. ночи. Лида».
Тяжело, горько и тяжело было ему за Лиду от такого ее письма. И еще — от сознания полнейшей своей несостоятельности, беспомощности как-то помочь ей сейчас, изменить ее жизнь. Тем более, что и у самого дела были не лучшие, хотя он и не писал ей ни разу о них. И сам по себе тяжелейший учебный год, и мучительная, трудная полоса прощания с самим же собою вчерашним, и начавшиеся вместе с этим затяжные головные боли, ночами бессонница.
Да и она тоже! «Я никому не верила, кроме Жени, и была совершенно права... Если я снова когда- нибудь смогу думать о встречах, то это будут только встречи с Женькой. Только его я смогу простить и не чувствовать к нему ненависти. Остальные для меня совершенно безразличны, как и прежде...» — зачем она писала все это ему?!..
Он мало пишет ей о себе? Да, мало, это правда. Но что же писать ему ей о себе, что, что писать? Жаловаться, что Москва до конца сокрушает его былые наивные школьные представления о жизни — и ему порою бывает просто мучительно тяжело, да и не только, конечно, ему одному? И что завидная эта студенческая жизнь — не такая уж она у них и беспечная, да и учиться тоже довольно трудно, тем более, что пришли они сюда — многие — с довольно-таки жиденьким багажом?..
Так что же писать ему о себе, если серьезно? Что писать, когда, чтоб понять это все, ей тоже надо бы находиться тут, рядом, жить с ним одной жизнью и знать каждый день — что у него отчего и к чему. Как и ему бы о ней. Но ведь у них никогда так и не получалось такого внимания друг к другу, такого посвящения друг друга в свои дела. Встречались, гуляли, мучились, и каждый — будто сам по себе... Вот оно и не просится в письма все самое важное и существенное, о чем он — при их других отношениях — так хотел бы поделиться с нею, поговорить. Но вот — не пишет, не просится в письма самое главное — чем живет он в Москве без нее, потому он и не любит свои к ней письма, что какие-то они натужные, натянутые, не такие естественные, как хотел бы он сам.
Ведь мысленно, про себя — о чем только не хотелось бы рассказать ему ей, и как хотелось бы ему показать ей и свои уже полюбившиеся места в Москве, и побродить вместе, вдвоем в Сокольниках. Но эти устные, про себя, разговоры, эти устные, про себя, монологи — они так и остаются при нем, про себя; а в письмах они все не могут выяснить до конца своих отношений, все не могут они друг друга понять, или разгадать, или обязать. То ли слишком порядочные они с ней оба, то ли просто два дурака...
...Представь себе, — мог бы писать он ей сейчас (то есть двадцать лет назад), — эту вот нашу большую 66-ю аудиторию (на втором этаже аудиторного корпуса, на Моховой), заставленную самыми обыкновенными простыми канцелярскими столами с черным дерматиновым верхом и такими же дешевыми стульями, и их, человек триста или четыреста — профессоров, преподавателей и небольшой части студентов, что едут летом в диалектологическую и фольклорную экспедиции и приглашены сюда (в обязательном порядке) на открытое партийное собрание факультета, так как в повестке дня есть вопрос о предстоящей практике; и пока тут идет обсуждение других прочих вопросов, он мог бы, будь ты с ним рядом, уже многое рассказать об этих людях тебе. Ну, хотя бы о их любимых профессорах и преподавателях, о ком он в своих письмах так ни разу тебе и не написал.
И устроившись надолго слушать, что будет говориться тут на собрании, он сам по себе оказался в ее Крыму и в ее городе, где, конечно же, жарче сейчас, чем в Москве, хотя и в Москве тоже жарко и душно; ...и вот где-то там, на их улицах, они будто бы идут с нею рядом, и он как бы сбоку украдкой разглядывает ее; в легком без рукавов летнем платье и с опущенными, длинными косами, она тоже изредка поглядывает на него и немного улыбается, но и все равно остается как бы затаившаяся в своих сокровенных желаниях и помыслах и потому так до конца и не постигнутая и неразгаданная им. Какое-то время они остаются там, в ее городе и в ее Крыму, а потом переносятся с нею сюда, в Москву, где она вообще ни разу еще не была, и он ведет ее, понимая, естественно, ее нетерпение, на Красную площадь и в Кремль, а потом уже показывает и остальную Москву, какую успел узнать сам, показывает ей их общежитие на Стромынке (они первые и вторые курсы, пока еще живут тут, на Стромынке, в Сокольниках, а не на Ленгорах), ведет ее в укромное кафе «Березка» в парке, в Сокольниках, и они пьют там шампанское... ну, а затем он опять возвращается с нею сюда, в этот зал, в эту аудиторию, и он подробно и в удовольствие готов много-много рассказывать ей.
Вон сидит, тоже пришедший сюда на собрание, с розовеющей лысиной и белой бородкой, в неизменном аккуратном черном костюме и при галстуке, их всеобщий любимец — почтенный восьмидесятилетний эллинист Сергей Иванович Радциг, читающий им общий курс древнегреческой и римской литературы. Это он (уже год назад) традиционно вручал им, первокурсникам, студенческие билеты — тут же, рядом, в Коммунистической аудитории, торжественно приветствовал их, «племя младое незнакомое», и вдохновенно и радостно пояснял им, что «Studentus — это значит усердно изучающий!..» И потом, в течение всего года чаще в той же Коммунистической аудитории, а иногда и вот в этой он так же вдохновенно читал им свой курс, пел им на языке подлинника гекзаметры из «Илиады» и «Одиссеи», особенно любимую им сцену прощания Гектора с Андромахой, и — было — плакал от сожаления и обиды,