кто на базе работал, особенно зимой: покурят да языки почешут. А Мишка-то брехать тоже нечего, позубоскалить любил: что молотом умел работать, что языком!
...— Ну, чего стала, иди мех покачай! — весело повелел ей тогда Мишка, продолжая стучать молотом. И ей ничего не оставалось, как пройти в дальний угол кузницы и качать мех.
На ней был тогда ситцевый сарафан, сама загорелая; сырая после купанья коса тяжело спускалась почти до пояса. Она шла с речки босиком по горячей дороге, и теперь земляной пол кузницы приятно охлаждал напеченные подошвы. Сильными руками она легко качала тугой мех и теперь могла сколько хотела смотреть на Мишку. Мишка работал в майке. Чуб, чтоб не мешал, спрятан под кепку. Лицо потное, блестящее. Ему явно нравилось на глазах у нее управляться молотом; а ей радостно было видеть его рядом. Вроде бы и ничего не произошло тогда в кузне: побыла минут двадцать и пошла домой, — а уже знала, что больше не пойдет со Степаном.
А потом, что-то дня через два или три, была Абала.
...Странный, смешной праздник. Кажется, только в трех-четырех деревнях и знают его. Да даже и не праздник это, а просто день такой, но ждали его всегда с нетерпением, особенно молодые. Днем, бывало, только и разговоров: не забыли — Абала нынче! А к вечеру ребята и девки рядились кто во что: чем не смешней — тем лучше. Ходили гурьбой по деревне, стучали в тазы и печные заслонки, на ходу сочиняли и пели разные смешные «нескладухи». Но самое интересное начиналось попозже, когда люди улягутся спать. Абала тем и интересна, что в эту ночь дозволено вытворять что угодно. До самого рассвета ходили ребята и девки от хаты к хате и тихо, чтоб не слышали хозяева, волокли со дворов все, что плохо прибрано. Лестницы, кадушки, мялки, корыта, лукошки, бревна, повозки — все, что попадалось под руки, что по силам, выносили или выкатывали со двора и складывали в кучи посреди улицы. Твоя ли, моя ли хата — никто не разбирал: наоборот, даже особый азарт появлялся, когда вводишь в свой двор и подсказываешь, где что можно взять. Хозяева, конечно, старались уследить, но ведь ночь есть ночь — уснут. И к утру по всей деревне стоят громоздкие пирамиды из лестниц и бревен, обложенные и обвешанные кадушками и мялками — поди разберись, где там чье. Ругань, брань, смех — но все это без злости, потому что старые в свое время то же самое вытворяли. А они, ребята и девки, наработавшись таким образом, перед зарей уходили всей гурьбой к речке — восход солнца встречать...
Всю жизнь помнит она утренний рассвет после той Абалы.
Уже совсем рассвело — вся деревня из конца в конец как на ладони, но люди еще спят, только горланят вовсю кочета, да висит в воздухе радостный птичий гомон.
Ей прохладно — и радостно-тревожно от предчувствия, что все равно должно нынче что-то произойти. Всю ночь, пока они чередили по деревне, а потом плясали, пели и просто дурачились на выгоне, она сторонилась Степана, ждала, что подойдет к ней Мишка. Почему-то верила она, что именно нынче он должен был к ней подойти: недаром он надел свой новый серый костюм и хромовые сапоги... и даже не зубоскалил, степенно держал себя. Они шли, как и всегда ходят в деревне: впереди на ширину всей улицы, взявши под руки друг дружку, девки, сзади на отдалении ребята, гурьбой вокруг Пашки-гармониста. Пашка играет свое любимое страданье «До ней», хотя Пашка все не может себе выбрать Ее, — а они, девки, подпевают ему.
Вышли к Рати. Над болотом извилистая белая лента — пар от речки поднимается. Постояли на крутояре над берегом, потом по росной траве спустились к пристани, где привязаны хозяйские плоскодонки. Мишка исчез в кустах, оттуда вынырнул с веслом — и в лодку. «Ну, есть смелая со мной?» — и на ней, Варьке- Варюхе, остановил свои бесовы глаза. Степан стоял с нею рядом. А, будь что будет! — решилась она. Толкнула Степана кулаком в бок: «Догоняй!» — и к Мишке в лодку. Другие — и девки, и ребята — тоже бросились к ним, но Мишка успел оттолкнуться от берега.
Помнит она, конечно, растерянный взгляд обескураженного Степана. Что и говорить, ни за что ни про что выставила она его. Долго носил обиду на нее: на Мишку не обижался — Мишка ни при чем, а ее долго обходил стороной...
А через год...
Нет, это надо ж было! — послушала б ее в ту ночь мать Прасковья.
...— Ты не боишься меня? — шепчет Мишка.
— А ты? — И она испытующе смотрит на него. Он молчит, скорее всего не знает, что дальше сказать; и она тоже молчит, запрокидывает подальше назад голову, чтоб он не видел ее глаз.
— Будем ждать до свадьбы?
— А если свадьбы не будет? — хитрит она. Мишка уже давно добивается от нее согласия выйти за него, а она, до безумия счастливая и гордая, так ничего толком ему еще и не сказала.
— Я тебя все равно никому не уступлю! — уверяет и почти грозится он.
— Слышишь? Перепел, — шепчет она.
Он начал еще в чем-то горячо уверять ее, но она приставила к его губам ладошку.
— Я буду только твоя, — внятно сказала ему она...
Та ночь была месячная и звездная, и ей не хотелось топтаться в общем кругу под гармошку и ждать, когда разойдется улица. И она, Варька-Варюха, набралась храбрости и сама вывела своего ухажера из круга.
— Что это с тобой? — удивился Мишка.
— А, надоело тут. Пойдем.
— Куда?
— Куда хочешь.
Они дошли до конца деревни, свернули за околицу, прошли огороды и ореховые засеки.
На деревне Пашка-гармонист заиграл свое любимое страданье — значит, улица уже разошлась, но те, кто без пары, долго еще будут ходить с Пашкой из конца в конец деревни.
А им с Мишкой тут было хорошо. С поля тянул теплый ветерок, было светло и тихо, и казалось, в каждом кусту привычно заливались, щелкали их курские соловьи. Дорога, поросшая с обеих сторон орешником и дерником, увела их в поле. Там-то, в конце дороги, и увидели они ту одинокую копну сена...
А ить мать Прасковья, бывало, нет-нет да и скажет ей: «Ты звезды с Мишкой считай, а под ноги гляди: найтить ничего не найдешь — да зато и не упадешь!» В другой раз и того прямее говорила: «Смотри, чтоб не было позору нам с отцом на голову и себя не ославила. Честь — она лучше бесчестия...»
Верно, все верно говорила мать. Да что толку было помнить ее слова, если она, Варька-Варюха, хоть в омут готова была прыгнуть вместе со своим Мишкой. Да и то: всю жизнь под ноги смотреть — и одной звезды не увидишь!
После, в тусклые вдовьи ночи, часто грезились Варваре та первая и за ней другие их с Мишкой ночи, те соловьи в кустах, та копна... а сразу же от копны начиналась рожь, и в ней совсем рядом перекликались перепела. Грезились ей и запах сена, и полевой ветер, хорошо охлаждавший лицо, и тихий шелест ржи, и усыпанное звездами небо... И просыпались в ней молодые бабьи желания, о чем ей, вдове с четырьмя детьми, с годами вроде бы уже и стыдно было думать. А бывали минуты, когда она как бы забывалась — и всем телом, тогда еще здоровым и не забывшим сильные мужнины ласки, всей своей душой с неубитыми желаниями любить как бы возвращалась в те предвоенные годы, когда она была счастливой женой; бывали минуты, когда казалось: закрой только глаза — и он придет к ней, ее Мишка-кузнец... Сколько слез было выплакано в оплату этих вдовьих снов наяву!..
Расписывались они в первый день мясоеда.
Погожим выдался тот день. Ночью снегу молодого подсыпало, к утру подморозило. Солнце поднялось — и заискрился снег, деревня как картинка стояла: улица, крыши, сады — все белое, пушистое, а над хатами — прямые-прямые столбы дыма.
Мать чуть свет истопила печку и лежанку. Варвара прибрала в хате. Стол в горнице белой скатертью накрыли, а выпивку и закуску пока на кухне оставили — потом недолго подать. Приготовили все, и она перед зеркалом прихорашиваться стала. Пока время было, еще раз примерила все. Отец ей к свадьбе полсак