Мы говорим о бессердечии детей. «Дети бывают такими жестокими», – говорим мы. Но жестоким может быть только тот, кому есть дело до других.
Дети же в их отношениях с другими и невнимательны, и беспечны. Ждать, что один девятилетка хоть мимоходом задумается о порожденных неумением плавать страданиях другого, нелепо.
В приготовительной школе учились мои одногодки, которые мучились и терзались полной своей неспособностью усвоить даже начатки структуры предложения: именительный и винительный падежи в латыни и греческом, понятие косвенного дополнения, абсолютный аблатив и последовательность времен – вот что не давало
Ничто из того, о чем ты молишься – таков непреложнейший и неприятнейший закон жизни, – не приходит к тебе во время молитвы. Хорошее неизменно запаздывает. Теперь я плавать умею.
Не могу припомнить, как и когда я прошел испытание и получил те самые синие плавки. Я просто знаю, что это произошло. Знаю, что каким-то образом научился плыть по-собачьи, без помощи надгробия и надувных подушек, что одолел две положенных длины бассейна. Знаю я и то, что плавание никогда не станет тем прекрасным, свободным парением ширящейся радости, каким оно мне грезилось.
Впрочем, терзания по поводу красных трусов были докукой относительно малой, душа моя свербела от них далеко не так сильно, как от томительной муки «прихрепы».
«Стаутс-Хилл» никогда не производил впечатления школы более либо менее религиозной, чем другие известные мне. И потому я не без удивления узнал некоторое время назад, что Роберт Ангус, ее директор, писал одухотворенные христианские стихи. Ныне, когда дурные миазмы евангелизма поднимаются, дабы поглотить нас, со всех концов несчастной Божьей земли, уже с трудом вспоминаешь, что было время, когда добрый христианин мог прожить жизнь, не приплетая к каждому слову «помощь несчастным» и «спасение души». Бог был полным достоинства и великодушия отцом, а Христос – его прекрасным, влажнооким сыном; они любили тебя, даже если видели сидящим в уборной или ворующим сладости. Таково было христианство – вещь никак не связанная с гимнами, псалмами, песнопениями и церковной литургией.
В 1960-х Британия только еще начинала соскальзывать в жуткое болото, созданное духовной музыкой, которая пишется специально для детей, – «Иона», «Господь танца», «Занимается утро» и прочая умонелепая дребедень. Сочинялись новые мотивчики для «О Иисус, я дал обет», и по всей стране учителя музыки и праздные, заевшиеся композиторы донимали нас новыми рождественскими хоралами и новыми музыкальными переложениями «
А впрочем, самая мысль о преподавателях музыки, хлопающих в ладоши и скандирующих: «И
Каждое утро после завтрака колокол призывал нас в небольшую церковь. Беглая служба состояла из не более чем горстки молитв, которые отбарабанивал староста (сильно нажимая по освященной временем британской традиции на выделенные курсивом слова из «Официального варианта»,[50] как будто их именно для того в текст молитвы и вставили), и какого-нибудь хорошо нам знакомого гимна. Однако по воскресеньям служба была настоящая – с множеством кратких молитв, псалмами, антифонами, откликами, общим пением и проповедью. Хор облачался в синие саккосы с крахмальными плоеными воротниками и шествовал со свечами по храму, учителя добавляли к своим мантиям полагающийся горностаевый мех либо алые капюшоны, мы же облачались в лучшие наши костюмы и аккуратно причесывались – благопристойность нашего вида еще в спальнях проверяли Систер Пиндер, матрона и целая команда суровых старост. На каждой воскресной службе пелся – в зависимости от читаемой на ней литании и времени года – свой особый псалом, к тому же мистер Химусс, наш преподаватель музыки, любил использовать воскресенья для исполнения новых гимнов, которых мы никогда прежде не пели. А это означало, что их нужно было разучивать. Поэтому по субботам мы оставались после утренней молитвы в церкви (собственно, то был гимнастический зал с оборудованным в нем алтарем), и начиналась «прихрепа» – сокращение, что мне в ту пору ни разу не пришло в голову, от «приходской репетиции». На ней мы проходили, такт за тактом, завтрашний псалом и мелодии завтрашних же, еще не знакомых нам гимнов. По субботам на завтрак неизменно подавались сваренные вкрутую яйца, а на всем этом свете нет ничего неприятнее помещения, заполненного людьми, которые только что наелись крутых яиц. Каждое пуканье и рыганье наполняло воздух сернистым газом, гнусными, смрадными дуновениями, и даже сегодня, учуяв их где-нибудь, я немедля возвращаюсь в ад «прихрепы».
Я только что изливал перед вами страстные томления и потуги на самобичевание – все, что обуревало меня по причине моего неумения плавать. Так вот, эти чувства были ничем, ничем и
Музыка есть глубочайшее из всех искусств, глубинная их основа. Та к сказал где-то Э. М. Форстер.[51] Если плавание наводило меня на мысль о полете, то музыка внушала представление о чем-то гораздо большем. Музыка была своего рода проникновением. Возможно,
И другие искусства способны на это, однако другие искусства всегда заключены в некие пределы, всегда соотносительны. Скульптура либо фигурально репрезентативна, либо ограничена своим материалом, реальным и осязаемым. Слова стихотворения отсылают нас к чему-то иному, от них веет обозначением и соозначением, иносказанием и пустозвучием, условностью и знаковостью. Краски материальны, а сама картина заключена в раму. Музыка же, при всей точности ее формы и математической деспотичности ее законов, ускользает в вечность абстракции, в абсурдно возвышенное, каковое пребывает сразу везде и нигде. Хрипоток наканифоленных струн, пузырящийся слюной взрев трубы, скрип потных пальцев на гитарных ладах, вся эта телесность, все неизящество «делания музыки», вся топорность человеческого труда, куда более грязного, чем умело затушеванное пентименто или стыдливо живописная манерность родственных искусств, вырывается из своих пределов в самый миг сотворения музыки, в миг, когда она действительно
Внематериальность музыки может отливаться настроением слушателя в формы самые строгие, а может и литься сама – свободно, как мысль; музыка может следовать научной, теоретической схеме собственной модальности, а может придерживаться сюжетной или диалектической программы, навязанной вам знакомым, каким-нибудь ученым мужем или самим композитором. Музыка – это все и ничто. Она