Бедняжка, в итоге она своего все же добилась. Она научила меня получать удовольствие, вслушиваясь в последовательность взрывных и зубных согласных, – получать чисто физическое наслаждение, доставляемое звуками, ощущениями приникающего к зубам языка, – научила, поведав о глупом греке, история странствий коего учит нас тому, сколь осторожным должно быть в неведомых нам водах. История же была такая:

– Ехал грека через реку видит грека в реке рак сунул грека руку в реку рак за руку грека цап.

А от грека мы перешли к следующему: «Она стоит в дверях лавки рыбных соусов и зазывает их всех вовнутрь».

Насчет стояния в дверях я затруднений не испытывал – как два пальца и так далее, – а вот «зазывание вовнутрь» едва не лишило меня миндалин.

– Н-да, возможно, для тебя это пока трудновато, дорогой.

Трудновато? Для меня? Ха! Ну я же ей покажу.

В уик-энд я провел несколько часов, осваивая искусство зазывать их всех вовнутрь. И на следующем уроке выдал эту фразу на манер накачавшегося бензедрином Лесли Говарда. [67]

– Очень хорошо, дорогой. А теперь скажи так: «Она стоит в дверях лавки рыбных соусов и зазывает его вовнутрь».

Фуууууу! Крушение. Я взял разбег и с размаху врезался в барьер «ает» и «его», обративший мою гортань в большое блюдо спагетти.

– Ну вот видишь, дорогой. Мне вовсе не нужно, чтобы ты заучивал эти фразы, как скороговорки. Мне нужно, чтобы ты попытался почувствовать, что такое обычная речь. Чтобы ты позволил словам идти друг за другом. Твой ум забегает вперед, обгоняя язык. А мне хочется, чтобы твой язык чувствовал, какие слова поджидают его впереди, точно цветочки на обочине, которые можно сорвать, лишь поравнявшись с ними. А сорвать их еще издали лучше и не пытаться.

Кислая сентиментальность этого образа заставила меня поежиться, однако что к чему сводится, он для меня прояснил. Спустя недолгое время я уже мог внятно изложить запутанную историю о Кларе, Карле, кларнетах и кораллах.

– Так это ты украл у Клары кораллы?

– Нет, я украл у Карла кларнет.

Я мог много чего рассказать о том, где дрова, а где трава, и про графа Порто, который играл в лото, и как графиня узнала про то, что Порто продулся в лото.

Тем не менее не все наши колпаки были сшиты по-колпаковски, и один колпак ей хотелось переколпаковать в особенности.

– Это не забег на сто метров, дорогой. Мне нужно, чтобы ты любил каждое движение твоего языка, твоих губ и зубов. Ну-ка, что ты должен любить?

– Кждое движение языка, и губ, и зуб.

– Каждое, дорогой, не кждое. Нам же не нужно, в конце-то концов, чтобы тебя принимали за иностранца. Правда, ты уже сказал «языка, и губ, и зуб». А пару недель назад у тебя получилось бы «язгуб-у-зуб».

Я кивнул.

– И теперь тебе известен наш волшебный секрет. То, как это прекрасно – слышать любое движение твоего языка, и губ, и зубов.

Мы перешли от «Морских баллад» Джона Мейсфилда[68] к «Труби, трубач, труби» Альфреда Теннисона, и еще до конца триместра я обратился в говоруна вполне вразумительного. Подобно чужеземцам из приключенческих романов, тем, которые, разволновавшись, выпаливают: «Карамба!», «Доннерветтер!» или «Дьябло!» – я, когда на меня накатывало возбуждение, мог еще изливать стремительные потоки Стивеновой тарабарщины, однако, по большому счету, я от нее исцелился. И при этом со мной приключилось нечто волшебное и новое, нечто прекрасное, простому пониманию недоступное. Я открыл для себя красоту речи. У меня вдруг возник неисчерпаемый запас новых игрушек: слов. Бессмысленное, существующее лишь само по себе, инструментальное пустословие стало моим эквивалентом бурчалок Винни-Пуха, моей музыкой. Во время каникул я часами изводил мою бедную маму, сидя с ней рядом в машине и повторяя снова и снова: «Мое имя – Гвендолина Брюс Снеттертон». Гвендолина Брюс Снеттертон. Снеттертон. Снеттертон. Снеттертон. Шут с ней, с половой принадлежностью этого имени, сейчас она нам нисколько не интересна, нам интересны лишь песни, которые я все-таки смог же спеть. Путь от согласной к гласной, легкая поступь ритма, текстура – вот что доставляло мне наслаждение. Точно так, как другим западает в память мелодия, мне западали в память слова и фразы. Я мог, к примеру, проснуться и обнаружить, что к губам моим прилипли слова: «Восстав поутру молчаливо». И я твердил их под душем, твердил, пока закипал чайник, твердил, залезая в почтовый ящик. А случалось, и целый день.

И кстати сказать, я чуть с ума не сошел, когда годы спустя «Монти Пайтон» использовали в одном из своих скетчей имя Винс Снеттертон. Снеттертон – это деревня в Норфолке, и я почувствовал себя обворованным. С той поры Гвендолина Брюс Снеттертон существование свое прекратила.

Получается, что язык был не просто арсеналом, не просто моим прибежищем в мире племенных восклицаний и атлетизма этих – пловцов и певцов, – он был также частным собранием самоцветов, лавкой сладостей, сундуком с сокровищами.

Однако в такой культуре, как наша, язык есть путь к исключению, не к включению. Людям, которые легко управляются со словами, никто особенно не верит. Меня всегда подводили к мысли о том, что умники, без усилий сыплющие словесами, стараются скрыть и исказить настоящую правду. Британская идея золотой середины сводилась (да и теперь еще сводится) к здоровой невнятности речи. Середина, оно конечно, – но золотая ли? Скорее уж свинцовая. Сознание здорового британца (этим феноменом мы с вами еще займемся) чует в жонглировании словами некое интеллектуальное жульничество, что-то фальшивое, еврейское. Джордж Стайнер,[69] Джонатан Миллер,[70] Фредерик Рафаэль,[71] Уилл Селф,[72] Бен Элтон, наконец… как часто на них лепили дурацкий ярлык «умники», как часто в них метали этот ярлык, подобно чернильному дротику, седовласые, раколицые шуты, состоящие в клубе «Гаррик»[73] и печатающиеся в «Санди телеграф» и «Спектейторе».

Но тут я, как у меня это водится, забежал вперед.

4

Когда я служил учителем в приготовительной школе «Кандэлл-Мэнор», что в Северном Йоркшире, – лет через одиннадцать или двенадцать после моего поступления в «Стаутс-Хилл» (взгляните на фотографию, на молодца в пижонском блейзере, и спросите себя, как такому фраеру вообще разрешили и дальше жить на свете), – мальчики, с которыми я садился, чтобы позавтракать, за один стол, раз за разом просили меня снова поведать им историю о Бансе и деревенском магазине. Думаю, их воодушевляла мысль, что учитель мог быть когда-то скверным – не просто озорником, но по- настоящему скверным мальчиком.

Дисциплина в «Стаутс-Хилле», хоть я и назвал обстановку этой школы семейной, дружелюбной и теплой, была жесткой, – во всяком случае, сейчас ее именно жесткой бы и назвали. И держалась она, более или менее, на палке: на «горячих», как именовали это учителя, ученики и матроны.

– Вот поймают тебя за этим делом, получишь тогда горячих… – мог пообещать вам ближайший друг, да еще и облизнуться от удовольствия.

– Так вот, Фрай, если вы ровно через десять секунд не окажетесь в постели, не миновать вам горячих, – предупреждал дежурный учитель.

– Сколько горячих ты заработал на этой неделе, Фрай? – с почтительным удивлением спрашивали меня.

При моем появлении в «Стаутс-Хилле» директорствовал там Роберт Ангус, основатель школы. За шторами его кабинета укрывалась коллекция гибких бамбуковых тростей, которые использовались им с неизменной регулярностью – особенно в устрашающую «Неделю здоровья», в пору, когда директор ясно давал понять всем нам, что его руки и плечевые суставы нуждаются в хорошей разминке, каковую они и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату