заведение оставило в моем сознании всего лишь пустое место. Все мое существо было полностью сосредоточено на Мэтью Осборне, а больше для меня ничего во всем мире не существовало.
Я думал написать ему, но не смог даже приступить к выражению моих мыслей – или, если мне это удавалось, не решался написанное отправить. Поэтому я избрал лучшее из того, что мне оставалось, и начал сочинять стихи.
После того как «Пастон» отверг меня, мои долготерпеливые родители решили, что, я, возможно, нуждаюсь в более взрослой обстановке колледжа для старшеклассников – места, в котором учеников называли студентами, а уроки лекциями, в котором курение не возбранялось, а независимость ума и эксцентричность почитались терпимыми. Ближайшим заведением, готовым принять меня на еженедельный пансион, оказался «Норкит» – «Норфолкский колледж искусств и технологии», находившийся в Кингс- Линне. Помню, как во время нашего визита к его проректору мама поинтересовалась возможностью сдачи вступительных оксбриджских экзаменов. Проректор иронически фыркнул и ответил, что он просмотрел мои документы и,
Мне нужно было занять чем-то лето 1973 года – прежде чем начать двухгодичную подготовку к экзаменам повышенного уровня по английскому, французскому и истории искусств. Я подыскал работу в «Коустонской винодельне», маленькой фабричке, производившей на самом деле оборудование для домашнего пивоварения и домашнего же виноделия. Работа состояла в изготовлении картонных коробок, я понаделал этих хреновин целые миллионы. Все остальное время я писал стихи и пытался начать сочинять роман – один, другой, третий. Всегда на одну и ту же тему. На тему большей части «Лжеца» и всей этой книги.
В них неизменно присутствовал я и неизменно присутствовал Мэтью. Если бы я пространно процитировал здесь какое-нибудь из этих сочинений (а я только что провел, роясь в них, семь крайне неприятных часов), я причинил бы тебе, дорогой читатель, очень, очень серьезный ущерб, – да и себе тоже.
Большинство стихотворений носило гневные, напыщенные отроческие названия вроде «Песнь несоответствия и целесообразия» и «Разомкнутый строй: Равнение направо», последнее содержит шутку, которую способен понять лишь тот, кто когда-либо проходил муштру в «Объединенном кадетском корпусе» или служил в армии.
В то же лето я написал следующее:
Я знаю, что ты почувствуешь, когда прочтешь это. Ты смутишься. Ты презрительно усмехнешься и станешь сыпать сарказмами. Что же, скажу тебе так: все, что я чувствую сейчас, все, чем я сейчас являюсь, правдивее и лучше того, чем я когда-либо стану. Когда бы то ни было. Сейчас я – это я, настоящий. Каждый день, который отделит меня от того, кто пишет это, будет предательством и поражением. Думаю, ты, изобразив умудренное отвращение или, в лучшем случае, позабавленную терпимость, сомнешь мое письмо в комок, но в глубине души ты будешь знать, будешь знать, что сминаешь то, чем ты действительно, действительно был. Сейчас я пребываю в возрасте, в котором воистину существую. Отныне моя жизнь будет разворачиваться у меня за спиной. И я говорю тебе сейчас, и ЭТО ПРАВДА – большая, чем все, что я когда-либо напишу, прочувствую или узнаю. ТО, ЧТО Я ЕСТЬ СЕЙЧАС, – ЭТО Я, ТО, ЧЕМ Я СТАНУ, – ЛОЖЬ.
Я могу лишь смутно, очень смутно припомнить, как это писалось. Весь склад моего тогдашнего сознания снова накатывает на меня всякий раз, как я гляжу на эти слова, и накатил с еще большей силой, когда я только что вводил их для вас. Я не стану заходить слишком далеко – не назову это прустовским
Прошлое – заграница, там все делают иначе. «Посредник»,[275] роман, чья знаменитая начальная фраза давно уже стала моей любимицей. Собственно, примерно в то время, когда я написал приведенное выше письмо к себе, в Норфолке снимали (по сценарию Гарольда Пинтера[276]) экранизацию этого романа. Я прочитал книгу и съездил на велосипеде в Мелтон-Констебл – посмотреть, не понадобятся ли там статисты. Разумеется, не понадобились.
Я знал, что прошлое – заграница, и знал также: отсюда логически вытекает, что и будущее окажется заграницей; иными словами, знал, что моя судьба – стать иноземцем, чужим самому себе человеком. К возрасту моему я относился со страстным патриотизмом, с яростной верой в правоту и справедливость отрочества, в чистоту его видения, в неизмеримые глубины и неодолимые вершины его отчаяния и радости. Краски, которые с такой силой сияли и трепетали перед его глазами, были подлинными красками жизни, я знал это. А поскольку я много читал, знал также, что настанет день, когда я увижу мир в иных красках, приму гражданство иной страны, страны взрослых, – и ненавидел за это будущего себя. Мне хотелось остаться в отрочестве, сражаться за его права, и я знал, что стоит мне покинуть его, как меня станут заботить лишь права моего нового возраста, моей взрослости со всей ее фальшью и провалами.
В то время преданность молодости означала обычно преданность идеям, и по преимуществу идеям политическим. Взросление рассматривалось как компромисс и ханжество, поскольку считалось, что оно неизбежно влечет за собой измену идеалам, – ныне это идеалы, связанные с сохранением окружающей среды, тогда, повторяю, они были связаны с политикой. Однако для меня все они не значили ровно ничего. Политика, окружающая среда, «бомба» или нищета третьего мира не занимали меня даже в малой мере. Для меня важно было только одно – Мэтью, Мэтью, Мэтью, – но я подозревал, и совершенно, надо сказать, справедливо, что в один прекрасный день важность его сойдет на нет. Я, правда, не подозревал, что в день куда более далекий и более прекрасный, многие, многие годы спустя, любовь возвратится ко мне и снова окажется самой важной вещью на свете. Множеству соленой воды предстояло протечь под мостом – в данном случае под мостиком моего кривого носа, – прежде чем придет этот день.
Видите ли, в чем дело, я был полон решимости сделать в «Норките» Все Возможное и считал, что это потребует массы фундаментальных изменений моего существа. Я считал, что обязан придавить мои сексуальные наклонности и обратиться в гетеросексуала. Считал, что должен предать забвению все помыслы о Мэтью, убедить себя в том, что они были частью жизненного «этапа», одной из тех «пылких привязанностей школьной поры», которые ты «перерастаешь», и считал, что для этого я обязан смиренно склонить главу и
Тогдашние мои сочинения были попытками отторжения, приближения к катарсису, изгнания бесов – назовите их как хотите. Они представляли собой прощание. Я знал или полагал, будто знаю, что вскоре мне предстоит изменить моему прежнему «я» и погрузиться в мир достойного поведения, дотошно исполняемых домашних заданий, исправного посещения занятий и свиданий с девушками. С таким же успехом куст шиповника мог убеждать себя, что назавтра он обратится в опрятную грядку тюльпанов, однако я полагал, что такова моя судьба. И в то же самое время знал, знал с абсолютной точностью, что во мне сидит некое качество и что каким бы грязным, неуправляемым и невыносимым я ни был, это качество