мы шли навстречу друг другу. Но мы не встретились, нет, мы просто случились друг у друга. И следующие две недели больше не было ничего, кроме этой встречи. И из двух недель я мало что помню, только помню, все пыталась расстегнуть его ремень, какой-то совсем дурацкой конструкции, а он смеялся и пытался помочь. А потом меня тошнило почему-то, пятнадцать минут, всухую, видимо, чувствами, видимо, слишком много их было, видимо, передоз. А он хотел пойти в аптеку, в магазин за минералкой, но я не пустила, сказала, пусть он лучше здесь, пусть он лучше пока что никуда. И я все эти две недели хотела врасти в него корнями, ветвями, лианами, обвить не отпускать не отдавать никому и чтобы никогда уже. И он прикуривал две сигареты всегда, только две, для себя и для меня. И мы, за руки держась, в магазин ходили, чтобы не потеряться и не поскользнуться, потому что февраль и Питер и дворников нету, их здесь совсем нету. Все это время мне казалось, что над нами туча висит, большая черная и вот-вот прольется чем-нибудь, дождем кислотным или дождем грибным, непонятно. Мы ведь ничего друга про друга не спрашивали, мы ничего друг про друга так и не узнали за это время. Мы не хотели. Нам было достаточно одного на двоих одеяла и сигарет и темноты за окном. Это все нам говорило больше, больше чем могли бы сказать мы. Больше, чем все придуманные оправдания, которые мы могли бы друг другу подарить на прощание. Потому что прощание тоже висело. И тоже должно было пролиться. Но не пролилось почему-то.
Мы друг у друга случились, и теперь это была наша беда, большая и одна на двоих. Потому что мне 28 и ему 28. Потому что мы, видимо, уже очень давно шли навстречу друг другу, каждый со своей бедой, и потому что мы будем теперь всегда вместе и умрем в один день. И потому что мне кажется, мне все время кажется, что этот день случится очень скоро.
Одного не понимаю — зачем все эти игры в кошки-мышки? Зачем все эти молчания в трубку, прошу заметить, мобильного телефона? Я ведь объяснил все с самого начала, точнее, не объяснил, это было бы бесполезно. Мы просто все обговорили. Пока нам хорошо, мы вместе, а когда не хорошо, уже не вместе. И никаких обязательств. То есть… Вот ведь как бывает, когда говоришь штампованными фразами. Вечно недопоймешь чего-нибудь, потому что даже за штампами для каждого свое. И лучше проговаривать. Вот мы и проговорили. Что все всегда только если оба хотят: встречаться, спать, ходить куда-нибудь. А у меня есть жена, об этом мы тоже говорили. Да и что, собственно, говорить, если она со своим Вовой уже шестой год живет и никуда от него уходить не собирается. Зато я мог встречать ее с работы и ходить с ней по киношкам. И долго разговаривать за чашками кофе. Мы сразу договорили, что попытаемся стать друзьями, чтобы потом, когда страсти уже не будет, можно было при встрече глаз не отводить, а просто улыбаться. Мы так много и долго обговаривали, наверное, что времени насладиться этими идеальными отношениями уже не осталось. Через два месяца все закончилось как-то очень сразу и быстро. Как и было договорено, совершенно взаимно. Мы просто перестали встречаться.
Так зачем теперь все эти игры в кошки-мышки? Зачем я звоню ей и молчу в трубку, прошу заметить, мобильного телефона. И зачем она молчит мне в ответ?
©Н.Крайнер, 2004
Сергей Кузнецов. Из цикла 'Тексты Рената Ишмухаметова'
XXX
Посвящается Ирине
(Текст был впервые напечатан в «Гранях. ру» под названием «Тридцать. Триптих» как победитель конкурса, в котором требовалось написать про «акт между мужчиной и женщиной, осуществляемый в домашних условиях, наедине, на постели, по искренней взаимной нежности. No sex toys, no special deviations», уложившись в объем 3000 знаков. Соответственно, объем каждой из трех главок составляет ровно 3000 знаков.)
У нее была моложавая мама, дочку сама забирала и привозила на своем “москвиче”, всегда предупреждала, что едет: неверно, с тех пор, как пришла не вовремя, открыв дверь своими. Повесив трубку, посмотрел на жену, словно извиняясь — видишь, выходные позади, а опять — не успели. Убирали квартиру, ходили на рынок, смотрели допоздна телевизор — и прямо так и заснули, не прикоснувшись даже друг к другу. То есть — прикоснувшись, он — бедром, она — ладонью, так и спали, пока звонок не разбудил и мама не сказала, что выезжает и, значит, будет через полчаса. А ведь казалось когда-то: лежать рядом — обязательно целоваться, ласкать, пальцами по коже, замирать только обессилив. Потом, после свадьбы, впервые стали спать вместе, выяснилось, что не до того: токсикоз, потом — большой живот, налившиеся груди, не погладить, не поцеловать, каждое касание отзывалось болью. Мама спала в соседней, за фанерной стенкой, комнате, а каждое движение аукалось скрипом пружин, заглушавшим их несмелые стоны. Думалось: вот получат отдельную квартиру, и тогда… Сейчас он смотрит на будильник: опять, как в одиннадцатом классе, надо уложиться в полчаса, пока не пришла мама.
Начинают целоваться, сначала неспешно, потом — все более и более порывисто, чуть-чуть прихватывая зубами язык и губы. Какая-то особая нежность в том, что им приходилось торопиться, словно они не жили вместе вот уже три года. Залез к ней под одеяло, приподнял ночнушку, провел рукой вдоль бедер, не задерживаясь на курчавом всхолмии, потому что было еще не время, и так, ладонью снизу вверх, по чуть отвисшему после родов животу, по трогательно выпирающим ребрам, к мякоти грудей. Чуть сжал соски пальцами, она приподнялась и через голову сняла рубашку. Только в этот момент перестали целоваться, и понял, что губы, как всегда, болят от ее поцелуев. Кончиком языка — вдоль шеи и ключиц, но она уже торопит, обхватывает голову руками и тянет вниз, мимо грудей, мимо белесого пуха на животе, мимо пупка, вот уже который месяц все не проколотого — вниз, вниз, еще ниже. Слез с кровати, опустился на колени, зарылся лицом. Оральное удовольствие, как в кино, солоноватый привкус и тихое щелканье — не то позвонки шеи, не то что-то в неудобно разинутых челюстях. На самом деле — никогда не любил, но старался, помня, что еще в школе потряс, что не как другие, сразу — хлоп-хлоп, а не спеша, как в книжках учили.
Перевернула на спину, сняла трусы, легонько поцеловала. Нижняя губа прикушена, глаза полуприкрты, и на лице — серьезное выражение, какое у нее бывает только в эти минуты. Села поудобнее, начала раскачиваться, наманикюренными пальчиками легонько, словно в рифму к недавним ласкам, трогая его соски, быстрее, еще быстрее, зная, что когда он внутри, долго выдержать не может, сразу накатывает горячая волна, сметающая недавнюю нежность, заставляющая сжимать зубы, закрывать глаза и вслепую нащупывать груди, чтобы успеть сжать их в последнем рывке.
Когда снова смог видеть, скосил глаза на будильник: кажется, успели.
Тридцать минут.