суть бытия, всю глубину той нирваны, о которой понятия не имела, и той бездны, о которой не могла и подумать.
Любовь и кощунство – два слова, смысл которых она постигла заново и словно заглянула за завесу величайшей тайны, словно была удостоена самого великого чуда. Удостоена с Майльфольмом. Но она это поняла, а он нет. Она приняла, а он отверг. И это было выше понимания Эрики.
Что могло заставить его отказаться от дара, что дается избранным, и в этом она была абсолютно уверена. Им двоим дано было познать, чего никогда не знали и не узнают миллионы, миллиарды живущих на этой или на любой другой планете. Как можно было отказаться от подобного?
Какой сдвиг произошел в его уме, что напугало или напрягло, что вообще могло встать против доверенного им чуда?
Она не могла найти ответа, его просто не было. Ничего что могло бы отвергнуть столь великое. Ведь оно должно быть как минимум равно, а такого не было, сколько не ищи. Страх? слишком жалок.
Только одно объяснило бы поведение Майльфольма – он не чувствовал, что чувствовала она. Чудо коснулось только ее.
Это бы оправдало бы его, это примирило, дало понимание, хоть обиду за мужчину, что его так обделили. Но в глубине души Эрика была уверена – чудо было даром для двоих и на двоих поделено. И Майльфольм летел, как и она, как она ласкал ее душу своей и познал любовь в самом высшем и чистом ее проявлении, получил то чудо, за которым весь мир, все радости и беды – ничто. Прах, пыль, ерунда.
Эрика медленно застегивала куртку не чувствуя этого, автоматически, не понимая зачем.
Для нее имело значение только одно – произошедшее. На смену шоку пришло глубочайшее разочарование, какого она не ведала даже в юности, когда вступила во взрослую жизнь и потеряла 'розовые очки'.
Тот факт что мужчина отверг чудо говорило не о его черствости, кощунстве или о чем-то плохом о нем, это говорило о его отношении к ней. Он отверг не чудо, а ее. И было особенно горько чувствовать себя ненужной после того, как ощущала его нежность и бесконечную силу души.
Понятно, что насильно мил не будешь, но до воя было жалко упущенных мгновений и чуда, что словно втоптали в грязь из какой-то ерунды – не милая.
Ты немилая, – как приговор прошептала Эрика, пытаясь свыкнуться, принять вердикт.
Разобраться – факт. Даже если мужчина не чувствовал того что она, не понял доставшегося им на двоих, то как иначе объяснить более понятное, поддающееся аналитическому и психологическому анализу – то что он, нагой, мужчина, уходит от нагой женщины даже не пытаясь коснуться ее пальцем, даже жеста не сделав в ее сторону.
Ответ один – не греет, не зовет; нежеланна, немила.
Обида сменилась грустью столь же глубокой, насколько высоким был полет в вершинах любви и нежности.
Эрика замкнулась. Она пыталась сдержать себя, но обида рвалась сама, наворачивалась слезами и мысленной тирадой объяснений.
Но что спросишь?
Майльфольм не смотрел. Молча, затушил костерок, закрыл дерном угли так, что и не разберешь, была ли здесь стоянка, и двинулся вдоль затона.
Эрика шла за ним, но хотела уйти от него. Душа рвалась и к мужчине и от него. Любовь в истинном ее проявлении оказалась мучением не желающим знать полутона.
На привале, ближе к обеду, мужчина усиленно пытался скормить ей каравай и вяленое мясо, но столь же усиленно прятал глаза.
– Я совсем тебе не нравлюсь? – прошептала Эрика, боясь ответа 'да' и все же желая определенности. Всего полдня, а ее измололо, словно она век горела в аду.
Майльфольм с минуту рассматривал свои колени, а она его макушку, и вот вскинул взгляд. Миг, как ожег. Миг – глаза в глаза – и он вскочил, стремительно ушел в сторону, побежал вниз к воде, словно забыл там что-то важное. А Эрика сжала зубы и смотрела остекленевшими глазами перед собой. Она видела все, что было в его глазах – боль, безысходность, раздирающие сомнения и желание, против которого он боролся из последних сил.
Девушка поняла одно – она мучает его. Мучает тем, что спрашивает, тем что рядом, тем что нужно выбирать. Она ему как петля на шею, как крышка гроба.
А он – ей.
Эрика непонимающе посмотрела на кусок вяленого мяса в своей руке и отложила его на мох. Встала и пошла вверх в гущу леса, набирая скорость. Вскоре она уже бежала в ровном быстром темпе, не разбирая дороги, не понимая куда. Это было неважно. Она бежала от него и от себя, от того чуда, что досталось им, но видно не по праву. Бежала от ненужности тому, кто нужен. От муки и обиды, от слез, что невольно наворачивались на глаза. Она освобождала его от выбора и сомнений, от страха и боли. Она уходила, чтобы он остался, чтобы осталась гордость и свобода выбора, чтобы не нужно было объясняться и гнуть себя, ставя в неловкое положение.
Она бежала от боли отвергнутой и фальши. От необходимости, что-то говорить и вымучивать улыбки и делать вид, что все как было и ничего не было.
Единственное от чего она не убегала и не мыслила сбежать – от чуда, что ей досталось познать. И только за миг его стоило пройти сто раз путь после.
Бежала в мир любимого, что светился в его глазах, бежала, чтобы сохранить чудо и не изгадить пошлостью разборок и выяснений, обыденностью существования, вынужденностью терпения.
Открывшаяся ей истина изменила ее и возвращения назад быть не могло. Сам взгляд на мир стал иным, и тот миг подарил ей не только пик счастья, блаженства, познание высшего, недосягаемого для полноты осознания, но и опыт многих, многих жизней, словно не миг, а триста лет она провела рядом с Майльфольмом.
То чудо повенчало ее с ним, но развенчало заблуждения на счет себя, его, взаимоотношений меж мужчиной и женщиной, перевернуло привычные понятия, поставив все с ног на голову.
Говорят, один миг ничего не меняет, и она была согласна до этого момента. Сейчас же уже была уверена в абсолютно обратном. Уверена не потому что 'говорят', а потому что знала сама. Она не слышала – она видела, она не читала – она чувствовала, не глазами и душой других – своей.
Эре остро, до крика захотелось домой, к маме. Как никогда хотелось вернуться и обнять маму, залезть под одеяло вдруг став маленькой девочкой и отогреться и выплакать и рассказать и вновь почувствовать то, что очень похоже на то, что она ощутила с Майльфольмом – любовь. Материнскую. Более тихую, более глубокую, но истинную, как и то, что подняло ее на крылья, подарило парение и единение со всем миром, осознанием себя частью большого и малого, большим и малым, и нужным что так, что этак, и важным просто так, просто за то, что есть.
Никогда она не рвалась домой, никогда не вспоминала о нем. Мать воспринималась отстраненно – есть и все. Но сейчас Эрика поняла, что было скрыто столько лет, поняла насколько огромной и сильной бывает любовь, на что она способна и что она в принципе. И именно материнская любовь и только она была отражением той, что испытала сама, тем чудом, которого она чуралась, не понимала, не воспринимала вполне.
Иначе не могло быть.
Она была частью группы, была пунктом в списке, номером, званием, графой в анкете, винтиком в процессе. Она знала лишь свою роль, свое задание, свое дело. Она была частью, но воспринимала себя не воспринимая общее, не чувствуя, вернее не прочувствовав что тесно связана со всем куда не оглянись – будь то воздух, птица, листик, человек или дождь. Что она не незначительная фигура, клетка чего-то без которой оно и живет и проживет, а очень значительная часть, как оно значительно для нее. Она важна как все важно в этом мире и связана с ним, как он с ней. Связана любовью.
А без нее и мир мертв и она мертва. И мертвые краски и мертвые слова и мертвая жизнь мертвецов влачится по мертвым морям мертвой истории, день за днем, круг за кругом. Колесо бег по которому норма для миллиардов людей. Но кто-то выше, непостижимый в своей глобальности и силе, выхватил ее из тупого бега по кругу, слепую, глухую, и подарил чудо, и тем наделил зрением и слухом, сознанием больше чем вкладывается в словарное определение разума.