– Верунь, а ты б хотела, чтобы твой вот так… из-за любви к тебе? – спросила мать.
– Кабы Петька, то пущай, – сказала мечтательно тетя Вера. – А если Василий, то нет. По Василию я бы сильно убивалась.
– И я бы не хотела. Как представлю себе утопленника в гробу! Синий весь, раздутый, стылый… брр! Как же ж его целовать-то?..
– Ой, я тебя умоляю! Василий иной раз со смены придет, рожу водкой зальет, аж глаз не видно! И синий, ага, еле языком ворочает. А то ты не видела! – Тетя Вера толкает маму в бок и смеется. – А целую же ж! Ой как целую!
– Потому что любовь! – соглашается мама. – Кстати, а Костик-то мой где, Верунь? Остался, что ль?
Мы с Дзюбой сидим во дворе под лестницей и курим на двоих папиросу, украденную у старшего Дзюбы.
– Эх, жалко, что не я нашел! Я ж сегодня утром там с батей проходил, как раз под мостом! Эх…
– А то можно подумать, ты б не испугался?
– Я?! – Дзюба неподдельно возмущается, и у него краснеют уши и шея. – Да я, если хочешь знать, с батей вместе свинью колол!
– Сравнил! То свинья, а то человечий мертвяк!
Мы по очереди затянулись папиросой.
– Я бы в следователи работать пошел, – сказал Дзюба. – Они на все криминальные дела выезжают.
– Ну и дурак! – сказал я. – Лучше уехать во Францию и жить возле Эйфелевой башни.
– Ну, это по-любому лучше, – согласился Дзюба.
Из-за угла показалась кудрявая голова Дзюбиной младшей сестры Люськи.
Я быстро спрятал папиросу за спину, но было поздно.
– Ага! – сказала Люська. – Кому-то сейчас будет!
Дзюба подался вперед и погрозил ей кулаком.
– Люська, мороженого хочешь? – спросил я. – Мы тебе мороженое, а ты никому не скажешь.
– Пять! – сказала Люська. – Пять морожен!
Мы с Дзюбой вывернули карманы и стали подсчитывать мелочь.
Мимо пронесся красный «жигуль» с милиционерами из райцентра. Мы смотрели ему вслед, пока не улеглась пыль на дороге.
– И трубочку с кремом! – подумав, добавила Люська.
Сказы и были
Он здоровенный такой был! Одной ногой на площади стоял, а другой – почти у самого леса, за станцией. Когда не шевелился, никто даже внимания не обращал. Кому охота ходить с задранной головой? А он деликатный такой, по ночам только передвигался, чтобы не пугать никого, хотя при его-то росте…
Имя у него еще такое было… тяжелое. Ну, неподъемное такое – тонн пять, пожалуй, если не больше. Никто не осмеливался. А он еще скромный очень, не навязывался особо, да и вообще старался не шуметь. Наверху тишина такая, красота, прямо летать охота, что при его размерах…
Шнурок, бывало, на ботинке развяжется, а он стоит, ждет. А ну как кого испугает ненароком, если ручищами своими шевелить начнет? А внизу уже собралось всех полно – снуют туда-сюда, дорогу освобождают, в свистки свистят. А ему неудобно прямо, готов сквозь землю провалиться. Пробовал даже босиком, но как-то оно…
Питался облаками. Очень удобно. Главное, пища не тяжелая, а наоборот. Если день солнечный, на небе ни облачка, значит, очень голодный был. А если все тучами затянуто, значит, хандрит, аппетита нет, значит, дождь. Тогда под ним все собираются, сухо потому что, и все расстояние от площади до станции…
Бывало, как затоскует, как надумает всякого – сядет на корточки и плачет. Только это очень редко. В последний раз целое небольшое море наплакал. Теперь там курорт и пляжи. Оно, конечно, веселее, но глаза сильно устают. А отвлечься как? Они же там, внизу, через одного плавать не умеют. А раз сам все заварил, значит…
Он поначалу думал, если много-много облаков съесть, внутри должна такая легкость и летучесть образоваться, что вопрос с перемещениями можно будет как-то иначе решить. Он даже спал с открытым ртом. Но самолеты все время язык царапали, поэтому приходилось пригибаться каждый раз, когда…
Родилась Аксинья под осиной на опушке.
Мать положила ее в авоську, подвесила на сук да и сгинула.
Кричала Аксинья так громко, что онемела. Кормили Аксинью белки да куницы, поили птицы да дожди.
Подросла Аксинья, обломился сук, порвалась авоська.
Встала Аксинья, отряхнулась и пошла домой.
Шла Аксинья по Руси, заглядывала в окна, стучала в двери.
«Кто там?» – спрашивают.
Молчит Аксинья.
Постоит и дальше идет. А за ней молва тянется. Ходит, мол, Аксинья, детей пугает, стариков тревожит, дом себе ищет. Запирайте ставни, закрывайте двери, не пускайте в хату.
Кореньями питалась Аксинья, воровала яйца из гнезд, языком ягоды давила. Летом в ручьях купалась, зимой спала в медвежьих берлогах.
Поспит, выйдет на солнышко, отряхнется, да и снова домой идет.
Весь мир обошла Аксинья. Все, что можно, повидала. Вернулась к своей опушке.
Нет нигде у Аксиньи дома.
Нашла свою авоську да и повесилась на суку. А чего жить-то?
Лаптем копал Захар лунку.
Так ему Ильинична велела. Старуха хоть и выжила из ума вовсе, а деревенские каждому слову ее верили. Авторитет, не хухры-мухры!
Яблочные косточки Захар во рту держал, под языком. Пока от старухиного дома шел, держал, пока копал – тоже.
– Семя должно сродниться с тобой. Все о тебе узнать должно, – говорила Ильинична морщинистым беззубым ртом. – А как яблоко есть станешь, отвори свои мысли и сердце.
– Да как же я отворю, не умею я! – сокрушался Захар.
– Тогда молись, – отвечала старуха.
Захар съел яблоко, молясь. Вместе с кочерыжкой съел, как велено. А косточки – под язык. Прямо чувствовал, как они набухают там и оживают.
А потом выплюнул в лунку да босыми ногами притоптал.
И помолился еще, на всякий случай.
И землю перекрестил – для закрепления эффекта.
– На третий год деревце пересадишь, – учила Ильинична, – на пятый начнет плодоносить.
– Выходит, целых пять лет ждать? – возмущался Захар.
– Эка, скорый какой! – Ильинична сложила на коленках морщинистые руки. – Только на седьмой год яблоки родятся те самые – молодильные! Вот тогда и начнется новая твоя жизнь…
Захар сходил к колодцу, принес воды в ковше, полил не скупясь.
Шел домой светлый весь, радостный. Думал о том, что надо бы плетень завтра починить, а на будущей неделе ставни подкрасить.
А в голове уж картинка проявлялась, как цветет его яблонька, как обещает Захару новую, молодую жизнь, праведную да благую.
Пришел Захар домой, выпил чаю, лег в постель да и помер.
Свен Ланге жил отшельником на той окраине хутора, которая под самым лесом.
Его первая жена утонула в пруду спустя две недели после венчания.
А вторая жена бежала с молодым цыганом, оставив Свену малолетнюю дочь Зою, больного пса Хорве,