– Ага, ага, – подхватывает Мишель, – и шерстяной. Иди-ка сюда.
А потом, думает Макс, она попросила пахитоску. Лежала себе, непристойно раскинувшись. Голая, длинная, вся гладкая, как масло, курила, отставив локоть. Потрясающе красиво. Дым завивался вокруг нее кольцами, как на новомодных картинках какого-нибудь Мухи. И еще она говорила. О том, что они современные люди (Макс благоразумно согласился), о том, что должно быть в жизни каждого человека нечто выше и чище, чем обычные семейные отношения (ну, допустим, ответил он осторожно). И приводила примеры – про американских миллионеров, которые содержат жену и любовницу, и все довольны, про испанских монахинь, которые служат Господу в госпиталях, про художников, про композиторов.
Макс, удивленный таким поворотом событий, спросил, при чем тут композиторы. И по глупости даже напомнил, что он и сам-то…
Ты не понимаешь, отмахнулась Мишель, ты очень талантлив, да, но… Это земной талант, понятный. А когда слышишь «Вальс золотой реки», то словно… словно… Это совсем нездешнее что-то. И он такой, знаешь… словно ребенок, словно наш Филипп. У него, знаешь, если прищуриться, то вокруг головы…
Этого Макс уже вынести не мог и резонно заметил, что кроме ресниц и этого вокруг головы у Антуана морда в прыщах, нет голоса и одна нога короче другой на три дюйма. И чего он, Макс, не понимает, почему все парижское общество пребывает в такой эйфории по поводу «Вальса золотой реки». Там использована простейшая гармония и одна из моцартовских тем, написать нечто в этом роде может и обезьяна. Мда, сокрушался Макс. Про обезьяну, пожалуй, лишнее. Вышло так, словно я завидую.
Антуан де Сент-Обэр был последним увлечением парижского общества. Антуану писали стихи и посвящали музыкальные пьесы. Поэтический образ Антуана витал над Парижем – он так точно ложился на популярные нынче увядающие лилии и лунные дорожки. Юный, хрупкий, гениальный, смертельно больной. «Вальс золотой реки» гремел из каждого окна, даже шарманщики сменили барабанчики с извечным «Сурком» на мелодичное «Тарататам-та-там, та-там…». Винсент д’Эбре выставил в Салоне триптих «Антуан и Ангел Смерти», где Антуан, бледный и поверженный, прятался от Ангела за серебристым меховым пледом – виден был лишь точеный профиль и бессильная рука, свешивающаяся с подлокотника волтеровского кресла. В пику Салону Гийом Поллен устроил целую выставку своих работ, посвященных Антуану, – на одной из них месье де Сент-Обэр был изображен с золотыми крыльями, на которых порхал над земной юдолью, словно бабочка-переросток, на другой представлял собой грозовую тучу, несущуюся на Париж с очевидной целью очистить его от скверны материализма и вернуть в лоно духовности.
Но особенно на Антуане помешались парижские дамы. Пожилые девы и циничные проститутки, стриженые феминистки, почтенные матроны, школьницы, гувернантки, зеленщицы, графини, няньки… Весь город внезапно наполнился вздохами. По утрам у дверей фамильного дома Сент-Обэров на рю де Шантильи копились горы букетов и корзин с лилиями (любимые цветы Антуана), эйнемовские жестянки с шоколадом, вкусно пахнущие сквозь вощеную бумагу, перевязанные ленточками жареные поросята, баночки с вареньем из роз, пакетики кофе, жестянки трубочного табаку, альбомы для записи нот в кожаных, тисненных золотом переплетах, ароматные свечи и конверты, конверты, конверты. В конвертах были стихи, признания в любви и чеки.
Время от времени Антуан выбирал из груды конвертов один и писал ответ. Он прекрасно писал. Ответное письмо было напоено сладчайшим ядом – смесью лести, невысказанных перспектив неземного блаженства, нежности и очаровательной детской невинности. Антуан, судя по этим письмам, был сущим дитятею в любых бытовых вопросах, и от строк веяло той же застенчивой беспомощностью, какой природа столь щедро наделила детенышей зверей и людей. Явное следствие естественного отбора, хмыкнул Макс, сторонник дарвиновской теории. Ни одна самка не обидит детеныша, если у него розовые пяточки и пушистые ресницы. Циничный мужик этот английский доктор. Но какой умный.
С избранной дамой завязывалась нежная переписка. Если дама оказывалась с перспективой (скажем, она была богата, или знатна, или вхожа в известный салон, или у нее в лавке была особенно вкусная сдоба) – переписка становилась все нежнее и нежнее. Таких дам обычно было несколько, и каждая считала себя единственной. Макс, будучи здравомыслящим и очень добрым человеком, читал десятки этих писем: к нему приходили посекретничать юные родственницы и подружки Мишель, плакали, благодарили за носовой платок, вытирали нос, советовались, как быть дальше. Внешность его располагала к откровенности – Мишель не раз, смеясь, замечала, что ему бы очень подошла карьера священника. Только не католического, хихикала она, а вашего, знаешь, такой здоровый, пузатый, весь в золоте, с вот такущим крестом. И рожа красная. А я, она мечтательно заводила глаза, я была бы попадьей! И у нас был бы не один Филипп, а куча детишек… Матушка… как по-русски «Мишель»?
Михалина, бурчал в ответ Макс. Но это малороссийское имя, а в России такого нет. Ну, нет так нет, покладисто отвечала Мишель. Я бы сменила имя, раз так. Была бы матушка Параскева, – по-русски она говорила ужасно смешно, с неправильными ударениями и картавя. Макс от этого таял, так что хоть на хлеб мажь. И выкопала же откуда-то эту Параскеву, ну и имечко.
И вот. Пару месяцев назад Мишель получила письмо от господина Сент-Обэра. Представляешь, говорила она, иронически подняв бровь, он пишет мне: «Милый неведомый друг». Нет, ты представляешь? Смешной какой мальчик, надо написать ему что-нибудь в ответ, нельзя обижать слабых. И потом, он все-таки гений…
А я? – дразнил ее Макс. Я тоже гений. Слабый и ранимый. А Мишель в ответ вдруг вся как-то подобралась и улыбнулась. Тихо так улыбнулась, тайно, словно беременная Мария. И ему бы тогда заметить эту улыбочку, эти полуприкрытые глаза, ему бы увезти ее подальше, к морю, на корабле каком-нибудь, чтобы солнце, и кружевные тени, и устрицы в прибрежном кафе, и променад в Ницце. А он проморгал. Болван. Макс даже зубами скрипнул от злости на себя. Идиот. Решил, что она играет, дурака валяет. И потом, когда находил в спальне обрывки писем, и потом, когда вдруг Анжелина пришла на кофе как-то после обеда, а Мишель, по собственным словам, к Анжелине же в гости уехала прямо с утра, он только посмеивался: эк ей голову вскружил сопляк этот худосочный, прямо как молодая.
А кстати, не такой уж он и худосочный, перебил сам себя Макс. Вполне такой мужчина в теле, только роста маленького очень. И плечики узкие. И чем он, собственно говоря, болен? На вид румяный такой, круглая розовенькая мордашка, хорошенький, действительно ровно херувим. С прыщами, правда. Небось от шоколада. Ну и хромает, да. И голоса почти нет, хрипит только, как клошар на мосту. Поэтому ходит с тяжелой тростью, прыщи на подбородке прячет в шелковый шарф до полу и в основном молчит и смотрит со значением. И еще не разрешает себя фотографировать. Вообще. Никогда. Никаких дагерротипов, говорит, обет такой дал.
Убил бы, неожиданно закончил Макс поток невеселых мыслей. Он доехал до каменного особняка на углу, расплатился с извозчиком и поднялся по ступенькам.
– Месье Джонатан че-то перетирает с клиентом. Вы идите покуда в гостиную, промочите горло, он его быстро выставит.
Джонатан притащил дворецкого с собой. Прямо из Техаса. Хорошо еще, что Билл не сморкается в занавески. А мог бы.
– Спасибо, Билл. Как твои дела?
– Да все то же, мистер Макс. СОС, как у нас говорят.
– Что, совсем скверно?
– Нет, вы не поняли. – Билл заржал как конь. – СОС – это сэйм олд шит.[2] Смешно, правда?
– Очень, – вежливо согласился Макс
Он прошел в гостиную, взял из рук Билла щедрую, почти с горкой, порцию неразбавленного виски, уселся в изумительно удобное джонатановское кресло у камина, залпом выпил стакан и позвонил в колокольчик.
– А нельзя ли повторить?
– Уууу… – понимающе протянул Билл. – Что, совсем ваша хозяйка чудит?
Боже мой, подумал Макс. Не хватало еще, чтобы меня жалела прислуга.
Билл как ни в чем не бывало плеснул вторую порцию и продолжал:
– Они как с ума посходили с этим козлом вонючим. Вот моя Пегги. Вот казалось бы. Ведь в трактире