лирики об утекающем времени, просто этот звук… Раздражает. Все раздражает. И детские голоса во дворе, и рябь по экрану телевизора, и соседский пылесос…
Когда раздается стук в дверь, она скидывает плед и бежит открывать без тапочек. Так поспешно, с таким стеснением в груди, с таким жаром под сморщенной кожей щек… К Володеньке, светлая ему память, шестьдесят лет назад — так не бегала.
За дверью стоит бледная и несчастная Маша. Давно не мытые волосы заколоты какими-то розовыми глупыми финтифлюшками. Из-под мятого халатика торчат тощие загорелые ноги, босые, на ногтях облупившийся фиолетовый лак.
— Извините, — говорит бедная Маша дрожащим голоском, — у вас, случайно, не найдется валерьянки?
Изольда Марковна ведет девочку на кухню, усаживает между столом и холодильником, ставит чайник. Валерьянки нет, но есть настойка пиона. Двадцать капель в крохотную пузатую рюмочку. Маша выпивает, морщится, обхватывает себя за плечи и начинает тихонько всхлипывать.
— Я, понимаете… я всю ночь не сплю. Как лифт на первом этаже вызовут — слышу, бегу сразу к двери, а это на другой этаж. Звонила ему, вот, — вытаскивает из кармана халатика блестящий маленький телефон, — тридцать два раза. Ду-у-ура. Самой в семь утра выходить… В девять звоню ему на работу, а он там. Живой, здоровый. Говорит, был в гостях у Максимова, это инженер у них. Телефон, говорит, сел, а зарядка дома. Их там, понимаете, шесть человек было всю ночь. Что же, у всех шестерых денег не было на одну грёбаную смс?
Смс, Изольда Марковна, — это…
— Знаю, деточка, знаю.
Протягивает руку и легко, почти невесомо гладит Машу по голове. И через минуту Маша уже рыдает взахлеб, уткнувшись лицом в шерстяную юбку Изольды Марковны. Такая маленькая девочка, а слез в ней — целое ведро. Сейчас выплачется, и полегчает. Но Маша сквозь слезы думает о маме, живущей в соседнем доме; о том, что перед мамой нужно держать лицо, всячески показывая, что Сережа — самый лучший, настоящий джентльмен и идеальный муж; что ее собственная, Машина, жизнь — сбылась в полном соответствии с мамиными пожеланиями.
Додумавшись, что маме-то вот так в коленки не поплачешь, Маша сжимается в крохотный твердый комок и начинает задыхаться.
Изольда Марковна встряхивает Машу за плечи и говорит — неожиданно жестко и громко:
— Послушай меня, Мария. Послушай внимательно, хватит плакать.
Ты, Мария, женщина. Красивая женщина. Умная. Разве ты должна все это терпеть?
Ты, Мария, подарок. Ну-ка носик выше, голову подними, говорю тебе. Ты — подарок. А он тебе — должен. Всю жизнь. Просто за то, что ты есть.
Сейчас ты, Мария, пойдешь домой. Примешь ванну. Сваришь себе кофе. И будешь заниматься тем, чем захочешь. Не ужин готовить, не рубашки его гладить, а книжку читать, например. Или телевизор смотреть. Или сходи к кому-нибудь в гости.
Маша глядит в ее тусклые старческие глаза отчаянно и завороженно. А ведь правда. А ведь так легко… Изольда Марковна, говорят, до шестидесяти лет была красавицей. Муж ее на руках носил. Выстаивал очереди за польскими туфельками и литовскими духами. И уж она-то, совершенно точно, никогда не терпела. Она была подарком, и с этим знанием — просто жила.
Изольда Марковна приносит из комнаты маленький стеклянный флакончик с граненой пробкой.
— Мне, Мария, семьдесят восемь лет, и я нигде не бываю. Так что возьми.
Машина жизнь сразу распадается на две части. На ту, где она заплаканная и в мятом халатике, где на плите стоит остывшая гречка, а в ванной — копеечная туалетная вода, пахнущая химическим жасмином. И на ту, где она, красивая и с прямой спиной, с перламутрово поблескивающими ноготками и уложенными волосами, и пахнет, как положено женщине-подарку, пятой «Шанелью».
Маша обнимает Изольду Марковну и крепко целует ее в сморщенную напудренную щеку.
За окнами плывет прозрачный, сиреневый, мокрый мартовский вечер, а в квартире теплый золотой свет и запах ванили. Изольда Марковна печет кекс с изюмом и арахисом, раз в пятнадцать минут наклоняется к пышущей жаром духовке, приоткрывает дверцу и смотрит на дело рук своих. И находит, что оно хорошо весьма. И, проходя с кухни в комнату, посередине темного коридора — от радости, от кухонного жара, от внезапного избытка сил — три раза невысоко подпрыгивает. Как маленькая счастливая девочка.
Ночь будет легкой. В комнате будет свежо, одеяло станет мягко ластиться к плечам, и придут хорошие сны.
Но когда тебе семьдесят восемь, радость и сила недолговечны.
Сережа заходит в четверг — перехватить двадцатку до завтра. У него усталое строгое лицо. Очень, очень красивый мальчик. Ему пошел бы серый костюм с полосатым галстуком или синий свитер ручной вязки с белыми оленями — Изольда Марковна за всю жизнь связала три таких. Первый — мужу, Володеньке, второй сыну Олежке, третий внуку Коленьке. Коленька, впрочем, не оценил, назвал девчачьей кофточкой и не надел ни разу.
— Ты, Сереженька, проходи, — говорит Изольда Марковна, отступая в коридор, — может, супчику куриного? Ты не стесняйся, вы ведь с Машенькой мне все равно что внуки.
Съев две тарелки, Сережа благодарит и нерешительно улыбается, а Изольда Марковна уже наливает чаю — в большую кружку. Все мужчины любят большие кружки, ей ли не знать.
— Машеньке-то готовить совсем некогда, и работа у нее, и институт. Жалко мне вас, молодых, — напевно говорит она, ставя посередине стола плетеную вазочку с печеньем и шоколадными конфетами. И когда Сережа согласно кивает, продолжает: — Хотя у нас все было по-другому. Я вот, Сереженька, замуж вышла в двадцать лет, в двадцать один уже сына родила. Утром работала на заводе, а потом географию вела в вечерней школе. Время-то тяжкое, война только кончилась. Но обед у меня всегда был готовый — первое, второе и третье. Компоты сейчас никто не делает, а я закрывала по сорок банок на зиму — яблочный, сливовый, черничный. Коля, внучек мой, как из школы придет — сразу бегом на кухню: мне, бабушка, компотику. А у меня тут и борщ, и котлетки… Завод, школа, а дом для женщины — это все-таки главное. Устаешь на работе-то?
— Кто же не устает, — говорит Сережа, грея руки о кружку.
— Ты, Сереженька, настоящий мужчина. О семье заботишься. Про деток-то как, думаете?
Закрыв дверь за помрачневшим и тихим Сережей, Изольда Марковна принимается за вечернюю уборку. Паркет в комнате сияет светлым янтарем, линолеум в кухне переливается розовым перламутром, отцветшие тюльпаны покоятся в мусорном ведре. Она включает проигрыватель — подарок внука на день рождения, серую коробочку, к которой вместо черных виниловых пластинок прилагаются серебристо- радужные диски. Солнце садится за темные западные крыши, а живая Изольда Марковна подпевает мертвой Майе Кристалинской и вытирает пыль с серванта.
Поздним вечером, в постели, она прислушивается к звукам за стеной. Слов не разобрать, но громко, громко, сердито. Но Машины всхлипы и тяжелые Сережины шаги по коридору, хлопнувшая дверь, повернувшийся в замке ключ, жужжание лифта.
Значит, Машенька завтра снова придет. А может быть, заглянет и Сережа.
Изольда Марковна улыбается и засыпает.
Выходные — это всегда плохо. Молодые так отдыхают в субботу и так устают от этого отдыха, что в воскресенье у них больше нет сил злиться друг на друга.
Маша, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, берет у Изольды Марковны сто рублей и круглым кривым почерком пишет в блокнотике: батон белый, зеленый горошек, корица. Сережа ждет ее у лифта.
«Мы где-то через часик, — улыбается Маша и берет Сережу под руку, — вам точно больше ничего не нужно?»