невозможности огромной, как бы придя в соответствие с осознанными наконец масштабами: 1) грохота, 2) участвующих в столкновении сил и 3) исторического момента как такового. Только когда в него попала пуля, он понял, что как-никак происходит нечто важное не только для его маленькой страны, но и для всего человечества, а быть может, и для вселенной. Звериный этап боя миновал, все стало более возвышенным — разумеется, только субъективно, для него, Зипа, — для других этой второй фазы не было до самого конца. [Коцмолухович, например, провел это время в постели с Перси. Лишь иногда он нехотя поднимал телефонную трубку. Звонить мог только он сам — ему никто. Слишком ничтожны были все эти события для такого титана. Он берег свои железы для истинно великого сражения — с надвигавшейся желтой стеной.] «И все-таки я жив, хоть и ранен», — подумал Зип, уже вполне обретя цельность и преодолев раздвоение; для кого угодно, даже для самого себя он был непознаваем в своей отчужденной особости — все тот же, никакой не другой — быть может, только несколько возмужавший под влиянием пережитого или чуть более «нравственно зрелый» (?), а может, наконец более «серьезно относящийся к жизни» — ха-ха — никто не видел и видеть не мог (даже он сам), что здесь лежал кто-то совсем другой, лишь наружно продолжавший прежнее зипово «я», скорее телесное, чем духовное, а наделе — к а к о й - т о взрослый офицер, сраженный во время атаки на улице Выкрутасов Михалика.
Он снова повалился в водосток (сточник?) с блаженным ощущением того, что сделал свое дело, совершил наконец какой-то положительный поступок. Вся его прежняя жизнь была оправданна, преступления смазаны, точнее, замазаны. Но отныне каждая минута потребует оправдания. Тот, кто однажды вступил на этот путь, вынужден: либо — а) совершенствоваться, либо — б) весьма интенсивно опускаться на дно, либо — в) сойти с ума, чтоб выравнять разность потенциалов между мечтой и действительностью. Смерть неизвестного бородача улетучилась из сознания Зипа, перестав быть «делом его рук» — раз и навсегда. Просто она была чем-то слишком малым и незаметным на фоне новых переживаний. Если бы убийство совершил прежний Зипуля, оно было бы чем-то ужасным, но взятое непосредственно как действие этого другого оно стало чем-то вроде убийства таракана. «Ах, таблетки, таблетки — подходит их время». — «Только б не окочуриться от этих ран, и начнется жизнь великолепная, единственная в своем роде — не какая-нибудь там иная, а именно эта, в каждой частице которой явлена ему бесконечность мира, неподвластная злу ограниченности». Наркотики иногда дают это.
Ощущение собственного «я» постепенно исчезало. Уже посветлевшее, серо-желтоватое, угрюмо- обыденное городское небо заколыхалось широким движением и стало т а к и м б е с к о н е ч н о д а л е к и м, каким бывает звездный небосвод, и то лишь иногда, в минуты исключительного астрономического вдохновения. Перевернутые дома на миг показались ему зевом огромной пещеры, опрокинутой в бездонную охристо-млечную пустоту, плывущую поверх разнообразия земных «интересностей» во всей своей метафизической монотонности и скуке. Он лежал над вечной бездной бесконечности, приклеенный к асфальту каким-то едва удерживавшим его клейстером. Тротуар был поло- потолком этого нависшего над самым небытием грота. Мягкие черные хлопья тихо-зловеще-спокойно закружились среди ослепительных кругов — могло бы быть и нечто большее в этой последней минуте. Все затянула серая тошнота и какая-то совершенно неопределенная невыносимая мука — все прежние боли бесследно канули в нее. Казалось, она до краев заполнила собой весь мир, а не только его тело, и вытеснила все прежнее блаженство куда-то к холодным, темным границам души. Вынести это было невозможно. Сознание угасло на последнем этаже познания, там, где вот-вот все должно было стать раз и навсегда таким же ясным, безусловным и понятным, как эта «недоболь» (malaise), рассеянная в далеких уголках всебытия. «Что, если это смерть — но мне ведь попали всего лишь в эту проклятую ногу», — последняя мысль отпечаталась неизвестными, но, несмотря на это, почти неразличимыми знаками в безымянной абсолютной пустоте, в глубинах которой, удушливых как серный дым, для личности уже не было места. Проколотая шпилькой последней вспышки: «Вдруг это все в последний раз...» — пустота лопнула, и Генезип, погрузившись в безмерную (метафизически-психофизическую) скуку, временно перестал существовать (сам для себя, к а к т а к о в о й).
Последнее превращение
Он очнулся в белой палате училищного госпиталя: лежал и в то же время с непостижимой быстротой летел вниз — оба эти противоположных состояния скоро перешли в реальную и неудержимую тошноту. Он накренился набок. Кто-то поддержал его голову. Еще до того, как его вырвало, он увидел Элизу — ту, с первого раута у княгини. Именно она поддерживала то огромное больное нечто, что он когда-то называл своей головой. Элиза была одета как сестра милосердия — громадный крест кровоточил на ее альбатросьей груди и животе. Вдруг страшный стыд подавил в нем всякую дурноту. Но руки ее нагнули голову Зипа к ведру, и он сделал свое дело — багровый, потный, готовый лопнуть от немыслимого унижения. Тут-то его и настигла судьба (ноги он не чувствовал — огромная, как печь, она не принадлежала ему и болела так, словно это у кого-то где-то болело и кто-то другой ему когда-то где-то об этом рассказывал, но при этом болела — ужасно, ужасно...), настигла, чтоб гнусно скомпрометировать перед единственно возможной для него любовью, перед этой третьей из женщин, о которой он совершенно забыл, — перед той, кто, единственная среди всех, могла стать его женой. Он немедленно и бесповоротно решил, что женится на ней, хотя знал, что после такой встречи: он, небритый, багровый, блюющий и потный, она, ангельски прекрасная и одухотворенная, пребывающая на недосягаемых высотах совершенства, — это исключено навеки. Однако уже в ту минуту, когда его рвало, он выложил ей, как предсвадебный подарок и свою отвратительную несчастную любовь, и детское отчаянное преступленьице — подарил ей все это потенциально, потому что говорить пока еще не мог. Все делал, разумеется, тип со дна, но об этом ни Генезип, ни кто-либо другой не имел понятия. Пускай же в последний раз будет помянуто безымянное имя того, кто с тех пор стал единственным обитателем этого молодого бычка, уже слегка застывшего в ступоре.
Он снова упал на подушки, перенесенный от парящего где-то в бесконечности ведра этими единственными, добрыми руками, и чувствовал только, что невыносимо кружится голова. «Ах, если бы тела не было вовсе, если бы души могли раствориться друг в друге, не сцепляясь этими распроклятыми грязными потрохами», — подумал Зип. Вот и пришла настоящая любовь, притом в столь неподходящую минуту. Все было просто и абсолютно невыразимо, а те, кто любит говорить и писать об этом, ясно доказывают только то, что ничего более интересного сказать не могут, а лишь попусту болтают и несут вздор, нагромождая и комбинируя немощные слова, хотя все, что можно сказать на эту тему, давно уже сказано. Так утверждал Стурфан Абноль. (Он тоже участвовал в боях этой ночи как санитар беспартийного госпиталя, организованного сторонниками Джевани во всех крупных городах. Откуда этот чернявый демон знал, что все случится именно сегодня, и как успел развернуть свой госпиталь, навсегда осталось тайной.)
Только теперь он д е й с т в и т е л ь н о почувствовал боль в икре и голени и действительно вспомнил сражение. До сих пор это были еще не его переживания. А все же он вел себя неплохо: дрался и не сбежал, и хоть было немного страшно, сумел этот страх перебороть — он мог быть офицером. Это его утешило и укрепило настолько, что он смог пробормотать:
— Уйдите, барышня. Благодарю вас. Я не хочу, чтоб вы за мной ухаживали. Почему так тошнит? Пусть ко мне пришлют какую-нибудь даму постарше. Я отвратителен, но я буду другим. — Ее рука, невинная и целомудренно-чистая (так не похожая на те руки, даже на руки «той»), коснулась его липкого, потного лба, потом небритых щек («щетина» была еле видна).
— Успокойтесь, во имя Мурти Бинга и Предельного Единства в Раздвоенности. Я знаю: вы встали на путь познания. Вам пришлось пройти через страшные вещи, чтобы постигнуть их суть. Я знаю все. Но будет лучше, будет совсем хорошо. Вы, вероятно, контужены, но это пройдет. Сегодня на консилиуме у здешних врачей будет Бехметьев.
Внезапное блаженное успокоение с каких-то словно бы «потусторонних» высот снизошло на этот растерзанный клубок стыда, отвращения, отчаяния, разочарования и легкой, летучей как пух, надежды (это было хуже всего — лучше уж полная безнадежность), которым стало его тело. Дух скрылся где-то в дальних закоулках, затаился в темном углу и выжидал. [Ни на минуту проклятая судьба не давала ему передышки, толкая в самый центр все ускоряющегося вихря событий, ничего не позволяя ни обдумать, ни переварить, —