Алчущая зверюга выла в ней, требуя, чтоб этот миг не кончался, — вне этого ничего не было и б ы т ь н е м о г л о — это была поистине вершина всего. Едва на нее накатил первый таинственный вал наслаждения (она не знала, откуда в ней т а к о е) — после нежных предыдущих волн, — с бедной Лизой просто случился припадок острой нимфомании. Такое бывает, и вот теперь это выпало на долю не менее бедного Зипки, который и без того уж висел на самом краешке, — дальше была только наполненная зловонием распада личности (ужасные слова!) бездна абсолютного одичания и элементарного помешательства.
И тут вдруг все началось снова, но с такой адской силой и яростью, что Зипек тоже почувствовал нечто совершенно иное, чем когда-либо с княгиней, — и так далее. Ему показалось, точно так же, как и ей, что, кроме этого, ничего не существует. Мир исчез. Был только номер в гостинице «Сплендид» — изолированная система, непонятно почему втянутая в круг действия адских сил, эманирующих из их тел, сплетенных с их духом в единую массу живого, двуличностного, как единство Мурти Бинга, безумия, граничащего с жаждой умереть при жизни, испытать нечто внутренне противоречивое, невысказуемое. У Элизы (как оказалось) была сатанинская интуитивная предрасположенность ко всякому распутству — этой ночью за один час она распустилась, как цветок агавы — взорвалась внутри себя, как граната, начиненная потенциальным сладострастием. Казалось, оба они, снедаемые пламенем запредельно-звериной жажды слиться в единую непостижимую сущность, жили в эти минуты вместо миллионов людей, которые не понимают метафизической глубины эротики. Это был процесс, противоположный делению клеток — только так это могло действительно произойти — через асимптотическую пытку бесконечности, через насилие (в пределе) над основополагающим законом бытия, согласно которому индивиды так же далеки друг от друга, как трансфинитные числа Кантора, эти чертовы еврейские алефы вплоть до C, мощности континуума, и быть может, далее — до бесконечной бесконечности, и так далее, и так далее. (Трансфинитных функций нет и быть не может: хотел их создать покойный сэр Тумор Мозгович, да на том и шею, точнее, мозги свернул.)
До чего прекрасна была Элиза в своей разнузданности. Все, что в ней было святым, далеким и недоступным (глаза, губы, жесты), стало демоническим, не утратив прежней святости, — именно так мог выглядеть внезапно озверевший ангел. Все, что было в ней для Зипека холодным, возвышенным, н е п р и к а с а е м о прекрасным, теперь горело адским огнем плоти, уже не мраморной, а реальной в своем неприличии, запахе и даже (ах) мерзости. В том-то и заключается сатанинское очарование эротизма, что этакий (прямо-таки) ангелочек, с личиком прелестным, как облако, светящийся, как отражение зари на фиалковом вечернем небе, может иметь такие ноги, такие чудные, стройные бедра из живого мяса и даже эти мерзости, которые, не переставая быть таковыми, в то же время становятся каким-то неизъяснимым чудом. В том-то и скрыта дьявольская сила этих вещей — добавьте к этому еще и непонятное, таинственное наслаждение, которое они дают — злое, отчаянное и даже мрачное, как все, что слишком глубоко. И все же — есть ли что-либо более унизительное для мужчины, чем половое соитие? Некогда это было зверское развлечение для воинов после боя, отдых с полным чувством превосходства мужчины над его рабыней — такое еще можно было выдержать. Но сегодня — о — это ужасно. Другое дело проблема семьи, детей — хотя и это принципиально изменилось: оболваненный, измотанный работой нынешний самец — не эквивалент прежнего семейного властелина. Можно не обращать внимания на мелкие исключения первобытного матриархата — но подлинный «бабиархат» еще только грядет. Никто более, чем женщина, не торжествует в такую минуту над целым миром и тайной личности. О — если б Зипека и невинную Лизаньку мог видеть сейчас этот кретин Овсюсенко, проектировщик тейлоризации эротических отношений. Он ошалел бы от отчаяния при виде такого разнообразия ненужных вроде бы выдумок.
В какой-то момент Генезип свернулся в клубок, словно укушенный, к примеру, скорпионом. Он должен насытиться за все времена и упущенные шансы — бесконечность не объять, но должно произойти нечто такое, что ему ее заменит. Ведь на самом деле ничего нет — кроме этой комнаты, Элизы и ее непобедимой красоты. Он не думал ни о чем, но в нем творилось что-то ужасающее. Все тайные знаки прежних снов предстали перед ним на этой гостиничной кровати. Впереди никакой жизни — будущее стало мертвым, бессмысленным словом. Семья, знакомые, Коцмолухович, Польша, нависшая над ней безнадежная война, — что все это значило в сравнении с возможностью залпом проглотить и мир и себя, совершив некий безумный поступок, притом без всякого труда и усилий. Только начать — а дальше само пойдет. Казалось, синие кольца бесконечной спирали закружились в центре его естества (которое было центром вселенной), когда он вгляделся в закатившиеся в безумном экстазе наслаждения невинные, а теперь такие чужие, зверо- ангельские глаза жены, — это уже была не жена, не любовница, а какая-то инфернальная скотобогиня, воплощение хрупкости всего на свете, течения бесценно дорогого времени, чего-то, что драгоценней всего. И это было реально! Ха! Как поверить в это, как удержать живое пламя высшего чуда, как из этой летучей, едва мерцающей мглы, из этой до боли ядовитой безвозвратности неуловимого мгновения сотворить хотя бы к у с о ч е к в е ч н о с т и, твердеющей в жестких, костлявых лапах воли. Все тщетно.
Кошмарные мечты во время свадебного пира? — ничтожная чушь. Человеческая личность, складывавшаяся в нем с таким трудом, в течение миллионов поколений, только теперь начала расползаться, рваться, трещать, разлетаться, лопаться и распадаться, взрываясь медленным, болезненным разрывом, и не могла налопаться досыта в бездонной пустоте, зияющей чистой смертью. Он видел, как дергалась в экстазе шея, — белая, гибкая, искушающая, — ощущал под обезумевшими руками прекрасные, в е ч н о совершенные формы полукружий обратной стороны изогнутого дугой тела. Он раздирал ее, всем собой внедряясь в само средоточие наслаждения, которое, казалось, было везде и нигде, обнимало все круги земного ада и недостижимого истинного Неба Небытия. Но умереть он не мог. Он не любил ее в эту минуту — скорее, ненавидел — в степени, для разума непостижимой. За что? За эту боль самоуничтожения заживо, за то, что тем, что он делал, он никогда уничтожить ее не сумеет, не одолеет эту невыносимую красоту. В нем рвались жилы и сухожилия, скручивались кости и мышцы, в мозгу остался только ужасный, пылающий, убийственный рык восторга перед Ничтожеством Бытия. Он отпустил полушария и впился руками в ненавистную шею. Глаза Элизы вылезли из орбит и от этого стали еще прекрасней. Она не сопротивлялась — ибо тоже тонула в высшем восторге. Боль соединилась в ней с наслаждением, а смерть с жизнью вечной — во славу воссиявшей Тайны Всебытия. Она глубоко вздохнула, но дыхание уже не вышло из нее живым. Тело содрогалось в предсмертных конвульсиях, давая ужасному победителю высшее утоление: он знал, что уничтожил ее, — это была последняя искорка гаснущего разума. Генезип сошел с ума окончательно и бесповоротно. Так он и заснул, с трупом в объятиях, не понимая ничего земного. Было ли это преступлением? Пожалуй, нет — поскольку Зипек знать не знал в ту страшную минуту, что, убивая, он кого-то лишает жизни. Он всего лишь наконец по-своему полюбил Элизу и хотел с нею действительно соединиться.
А утром, в семь, он проснулся «avec une exactitude militaire»[217], как маршал Ней перед казнью. Высвободился из мертвых объятий возлюбленной, встал, умылся в ванной, за стенкой, вышел оттуда, даже не взглянув на труп (а даже если бы и взглянул, не понял бы, что это, собственно, такое), и, натянув мундир и шинель, взяв дорожный чемоданчик, спустился вниз. Он вел себя абсолютно как автомат, действовал, повинуясь тому роду сознания, которое велит пчелам собирать нектар, муравьям — таскать сосновые иглы, наездникам — откладывать яйца в гусениц, и тысячам прочих тварей — выполнять подобные действия. Теперь в нем действительно не было ничего от прежнего человека. Несмотря на то что он все отлично помнил, память была мертва — вживе она принадлежала другому человеку.
Был обычный осенний день, так себе «денек» — для обычных людей. Генезип тоже был зауряднейшим субъектом — в нем все сгорело — началась первая стадия кататонии.
— Бумаги пришли? — спросил он у портье.
— Да, господин поручик — ординарец принес в полседьмого. Я как раз хотел распорядиться, чтоб вас разбудили.
— Госпожа останется до завтра, — сказал через него какой-то голос из иного мира. Он оплатил счет и поехал на вокзал. Все делал за него кто-то другой. Зипек умер навеки, но личность была все та же. Он обедал в вагоне-ресторане, бездумно глядя на улетавшую вдаль, слегка подернутую инеем мазовецкую равнину, тонувшую в отблесках тускловатого, осеннего солнца, и так же бездумно слушал неизмеримо глубокую ерунду, которую плел сидевший напротив него Лямбдон Тыгер. Конечно, странный старик уже знал обо всем и полностью все оправдывал — это было интересно, Зипек выслушал его даже с удовольствием, но теоретическая лекция прошла впустую — автоматизированный мозг уже не удерживал абстрактных понятий.