— Ну хоть теперь извинился, — вздыхаю. — Лучше поздно, чем никогда.
— Лучше — не то слово, — серьезно соглашается Ася. — Ох, Митька, как же хорошо, что ты живой и мы встретились! — И, помолчав, неожиданно добавляет: — Ты меня, пожалуйста, прости.
— Тебя-то за что?
— За то, что от тебя ничего не осталось, кроме этой идиотской придуманной бородавки.
— Ну что ты, — улыбаюсь я. — Смотри, сколько осталось! Я бы, пожалуй, предпочел, чтобы от меня осталось кило на десять меньше, например.
— В моей памяти — почти ничего, — тихо говорит Ася. — Ну, еще имя. Митя. И все. Вот ты утонул, да? Ну, то есть Андрюшка сказал, что утонул, и все поверили. И я тоже. Причем у меня до этого никто никогда не умирал. Я имею в виду, вообще никто из родных и знакомых, а тут вдруг — ты. Очень важный для меня человек, по идее. И я все время думала, надо что-то почувствовать. Осознать потерю. Пожалеть, что тебя больше нет. Поплакать, что ли… Как бы я на тебя ни злилась, а все равно, что было — было. Крым у нас с тобой был, например. Лучший август в моей жизни, до сих пор — веришь, нет? И в Таллин мы вместе автостопом ездили. Как же здорово тогда все складывалось, до сих пор удивляюсь. А как мы сидели зимой с атласом мира и сочиняли идиотские стишки про разные страны: «В это княжество Монако не любая влезет срака». Ржали, как укуренные, а ведь даже пива не пили, только чай… И еще, помнишь, однажды мы гуляли ночью, и вдруг — хлоп! — туман. Такой густой-густой. И луна оранжевая, огромная, как будто падает на землю, и уже чуть ли не полпути пролетела, и ты мне объяснял, что такого быть не может, никуда луна не падает и никогда не упадет, невозможная антинаучная ерунда, а у самого руки дрожали, я же помню. То есть сейчас помню. А раньше, все эти годы — не помнила. То есть нет, не провалы в памяти, не амнезия какая-нибудь, а просто условный рефлекс. Вот скажет кто-то: «Митя», или просто мимо твоего дома пройду, и сразу всплывает: «Зачем он тогда наврал про бородавку?» А больше ничего о тебе не думаю и не чувствую ничего. Такая оказалась злопамятная, сама не ожидала… Понимаешь, если бы ты на самом деле умер и мы бы не встретились, ты так и остался бы в моей памяти человеком-бородавкой, дураком, зачем-то навравшим про бородавку, которая оказалась сильнее смерти и, получается, сильнее жизни. Той ее части, которая была наша общая жизнь. И ты, пожалуйста, прости меня за это, потому что так — нельзя. Какие бы глупости мы все ни делали, так — нельзя. Господи, Митька, как же хорошо, что мы встретились!
Ася наконец-то расплакалась.
А я сижу рядом и ничего не говорю. Что тут скажешь.
— Теперь, — немного успокоившись, говорит Ася, — опять все в порядке. Я все помню. И все чувствую. И бородавка, которую ты когда-то сдуру выдумал, заняла положенное ей место. То есть на заднице. Больше не заслоняет тебя и весь мир. Прости, что расхлюпалась. Это от облегчения. Честно.
А вот теперь пора прощаться. Важный момент. Попрощаться надо красиво. Не вообще, не абстрактно красиво, а чтобы Асе понравилось.
Приблизив губы к ее уху, шепотом, немного нараспев читаю:
Ася удивленно качает головой:
— Надо же. А раньше ты не любил Бродского. Помнишь, как мы из-за него ругались?
— Мало ли, что было раньше, — улыбаюсь я. — Кстати, он это здесь написал.
— Где — здесь? — оживляется Ася. — Вот прямо на этой улице?
— Ну, не то чтобы прямо на улице. В костеле Святого Духа. Сюда выходит его задний фасад — вот, видишь? И лаз в знаменитый подземный лабиринт[13] вроде тоже где-то здесь, но искать не советую. Заблудишься, перепачкаешься и платье, чего доброго, порвешь. К тому же у местных призраков, говорят, сильно испортился характер после того, как любопытные студенты повадились лазать туда на экскурсии и растаскивать черепа на сувениры.[14] А вход в костел с улицы Доминикону, вон там, за углом. Зайди обязательно. Там купол изнутри такой странной неправильной формы, сама увидишь. «Ушная раковина Бога» — это он и есть.
— Ты это все прямо сейчас придумал? — оживляется Ася.
— Ну что ты. Вычитал где-то.[15] Честно. Так что ты обязательно туда зайди, Асенька. А мне надо бежать.
— Вот прямо сейчас? — растерянно спрашивает она.
— Еще четверть часа назад надо было. Меня друзья в машине ждут, матерят страшно, потому что нам еще ехать и ехать, до самого Гданьска. Представляешь, как далеко?
И, не дав ей опомниться, разворачиваю ее лицом к улице Доминикону и слегка подталкиваю вперед — не рукой, а порывом ветра. Как будто она сама решила, что пора уходить, обрывать разговор на высокой ноте, не портить чудесную нечаянную встречу суетливыми проводами до угла и обменом телефонными номерами, и ветер одобрил это решение — добрый знак. Ася всегда придавала значение подобным глупостям.
И она совершенно права.
Когда Ася остановится на углу и обернется, чтобы помахать мне на прощание, меня уже не будет, и она решит, что я успел свернуть в какой-нибудь проходной двор, чтобы сократить путь.
Будем считать, так оно и было.
По улице Швенто Игното идет высокий загорелый старик с коротко стриженными белоснежными волосами и густыми угольно-черными бровями. На нем белые льняные штаны и ярко-красная куртка, рядом на поводке семенит крошечный йоркширский терьер. Почти поравнявшись со мной, старик поднимает глаза и, охнув, прижимает ко рту руку с поводком. Возмущенная его небрежностью собачка пронзительно тявкает.
— Расоля, — говорит старик. — Расоля, птичка моя, откуда ты здесь взялась?
— Считай, что с неба свалилась, — кокетливо улыбаюсь я и протягиваю для поцелуя маленькую узкую руку, обтянутую шелковой летней перчаткой.
Улица Швенто Йоно
Sv. Jono g.
Фонарщик
Я говорю:
— Мне всегда мало того, что есть.
Лорета говорит:
— Цок-цок-цок.
То есть Лорета сейчас не говорит ничего, а просто идет рядом, тонкая и темная, как дополнительная