Он вышел, все же поцеловав ее мимоходом в губы, и тайна их взаимоотношений опять осталась тайной на неопределенное время.
Атаназий поехал в кафе «Иллюзион», где надеялся застать нужных ему офицеров. Он чувствовал себя просто великолепно. Нависшая над ним дуэль лишь придавала очарования проплывавшим мгновениям. Все было каким-то ладным, интересным и необходимым. «То же самое у Логойского после „коко“, если не врет, — подумал он — А я и без всего этого могу так же смотреть на мир». Офицеров он нашел (ротмистр Пурсель и поручик Гжмот), быстро договорился с ними, и, дав им карт-бланш на окончательное улаживание дела, навел их на секундантов князя. Логойский хотел ему что-то сказать, но Атаназий быстро от него убежал. «Этому позволено все, мне — нет. Вот было бы весело, если бы я был графом». Было почти ясно, что поединок состоится завтра утром. На всякий случай ему велели проснуться в пять. Он не чувствовал ни злости, ни даже неприязни к Препудреху. Скорее, было немного жаль его. «Ему стрелять первым, и он промахнется, дрожа от страха, а я всажу ему карамельку в правое полушарие», — думал Атаназий по дороге домой. Все — и измена, и свидание с Зосей, и дуэль — все уложилось у него в гармоничное целое. Он был доволен композицией этого дня.
— Если бы все дни складывались так, вся жизнь была бы произведением довольно сносным, составляла бы некое единство во множестве, — громко сказал он, зажигая свет в своей комнате.
И снова весь день пронесся в его памяти с бешеной скоростью, но с каким-то отвратительным привкусом, омерзительно деформированный, с выпячиванием моментов лжи и подлости. Впрочем, впечатление это тут же уступило место прежнему чувству гармонии.
— Peuh[15], — сказал он по-французски. — Случались у нас вещи стократ хуже.
Но это была неправда.
Глава II
ОБРАЩЕНИЕ В ВЕРУ И ДУЭЛЬ
Было девять утра, когда Юзя Фигонь открыла дверь в спальню Гели Берц, впуская туда, как кота в комнату, где завелась крыса, ксендза Иеронима Выпштыка из ордена параллелистов, доктора теологии и профессора высшей догматики как в местном университете, так и в далекой Антиохии. Отец Иероним был высокий (2 м 10 см) худой блондин с громадным орлиным, скривленным налево носом. В нем не было ничего монастырского. Лишь для придания своей особе большего значения в качестве ловца душ он вступил в миссионерский орден. Только синий пояс на черной сутане выдавал в нем параллелиста. Он подался вперед, вытягивая шею, точно кондор, и старался пробить своим сверлящим взглядом полумрак душной спальни. Запах ужина (хорошего), духов из осенней лесной горечавки и еще чего-то («А, понял», — подумал он)... — точно, тонкий запах «телесной оргии», как он выражался, щекотал его чувствительные ноздри микроспланхика и несостоявшегося шизофреника. В такие минуты вынужденного приближения к вещам недозволенным ксендз Иероним «сильнее всего насыщался реальностью». Это выражение было известно в кругах определенных наркоманов и еще каких-то жизненных «-манов», к числу которых прибилась пара его учеников со времени, когда он был преподавателем Закона Божьего — катехистом, то есть, как говорили, страдал от катехексии. Внезапно из сумрака, перенасыщенного хитросплетенной комбинацией запахов, пробив клубы рождающихся неприятных чувств грусти и злости, которые перешли в «смешанный фон», перед ним предстал образ спящей Гели. Рассыпавшиеся вьющиеся рыжие волосы сладострастно окружали ее закинутую, как в судороге блаженства, голову. Одна резко вздымавшаяся прекрасная грудь формы индийской дагобы, с маленьким, невинным, как цветок, соском, узкая, с высоким подъемом, голубовато- белая нога и руки — все это богатство было выставлено как на показ. Все остальное выгибалось во многообещающий в сексуальном плане набросок тонким темно-красным одеялом. Ксендз Выпштык все больше насыщался реальностью... Но тут же очнулся и, резко перейдя в иное измерение, превратил чувственный образ в плоское пятно воспоминания на отлетавшем прошлом и задвинул тяжелые засовы воли, за которыми, в маленьком аду, где он прятал неистребимых придворных монстров, между прочим, дышала внутри своего пламенного, страстного существа так никогда до конца и не задушенная жажда жизни. Он уже преобразовывал эту энергию с помощью хитроумных, ему только известных формул в другие, высшие ценности. Он дотронулся длинным, костлявым, с плоской подушечкой пальцем до обнаженного плеча своей будущей жертвы, за которой охотился вот уже много лет.
— Как поживаешь, лев-муравей? — весело шепнула проснувшаяся Геля.
Завершение забытого в момент пробуждения сна было сладостным. Нечто совершенно неопределенное шло вверх, распространяясь веером в приятной потере ощущения пространства.
— Ты снова собираешься говорить со мной в этом тоне, строптивая дочь моя? Тогда я уйду и никогда больше не вернусь, — сказал Выпштык без тени обиды в голосе.
Геля окончательно пришла в себя.
— Нет, отец Иероним, на сей раз я на самом деле хочу принять крещение. Только не требуй от меня веры сегодня, сразу, немедленно. Мне очень плохо самой с собой. Не могу избавиться от чувства абсолютного одиночества и пустоты, несмотря на множество друзей и подружек.
— И даже любовников, — равнодушно заметил отец Иероним, слегка потянув носом.
— Только сегодня, впервые я отдалась, вполне сознательно, одному молодому человеку, но с тем условием, что венчание состоится в самые ближайшие дни. Он католик и...
— И только поэтому?..
— Нет, не только поэтому, хотя и это тоже входит в расклад сил.
— В горении этих сил я не вижу истинного вдохновения, источником своим имеющего вечную истину, — иронично заметил ксендз.
— Отец Иероним, я больше не вынесу этого тона и этого языка, к которому вы прибегаете в общении как со строптивыми кухарками, так и со мной. В метафизическом смысле я одинока... я все воспринимаю как мираж. Я ведь много читала, со мной так нельзя.
— Именно потому, что ты слишком начитана в философии, я хотел подойти к тебе со стороны абсолютной простоты. Но нет так нет. Приведу более веские аргументы.
— Прежде всего, как избавиться от этого гнетущего чувства одиночества? Я хочу жить, а у меня все из рук валится и все «не то». Вроде все у меня есть, чтобы создать себе жизнь такую, какую бы мне хотелось. Ан нет: жизнь течет как бы рядом, а я зову вас всех немым голосом, которого никто не слышит, и, хотя вы со мной, вы постоянно уплываете в даль прошлого. Каждый миг реальности имеет для меня скорбный знак невозвратимого воспоминания о никогда не имевшем места случае. Я хочу верить, ибо только это придает конечный смысл всему, хоть в то же время где-то на дне души, а вернее интеллекта, я буду считать это отступлением, сознательным падением.
— Да. Я знаю, это прагматический подход, который я осуждаю везде, где только могу. Самая поверхностная доктрина из всех существующих, впрочем, удачно подогнанная к суетности нашего времени. В чисто животном смысле все мы прагматики, нам надо, чтобы нам было хорошо: каждой скотинке, да что там скотинке, каждой клеточке это надо. Но разнятся степени хорошего, существует целая иерархия полезностей и приятностей, для обоснования которой само чистое понятие прагматизма не дает критериев: полнейшая относительность.
— Критерии — от общества, — возразила Геля. — Стремление человечества ко все большему социальному совершенству создает критерии для системы ценностей в каждую эпоху. Критерии прагматизма должны быть общественными, в противном случае любой вздор сможет претендовать хотя бы на относительную истинность. На смену обанкротившейся демократии приходит коммунизм или синдикализм, но все эти идеи, из которых две первые являются выражением неустойчивого положения вещей, в переходные периоды могут опираться как на прагматизм, так и на просвещенный абсолютизм. Вот только в прежние времена осознанный прагматизм не был востребован обществом...
— Погоди, дочь моя, в принципе я согласен с тобой, но избытком концепций ты вносишь такую путаницу, что мы никогда из этого не сможем выбраться. Ты слишком много хочешь сказать сразу. Сегодня дело только в одном: чтобы ты уверовала в необходимость принятия крещения, причем не с прагматической