отдается ему без памяти в отчаянном вожделении. Он был ее частичкой, принимал все в себя и одновременно насиловал весь мир, крушил его в себе, пережевывал, переваривал, отрыгивал и снова пожирал. Он поднял штору и сквозь слепящий свет посмотрел на площадку перед дворцом, запорошенную чистым свежим снегом, розово-оранжевым в лучах утреннего солнца: низкая стеночка, а дальше — сад, в котором сбросившие листву деревья под светом, казалось, были сделаны из раскаленных докрасна железных прутьев. Под стеночкой лежала сине-фиолетовая тень несказанной красоты. Восторг Атаназия достиг апогея, он больше не мог перенести его; уже все лопалось, рвалось, как медленно взрывающийся снаряд внутри мозга. Мировые связи трещали: даже в имевших до сих пор место кокаиновых измерениях творилось нечто немыслимое. Если бы Атаназий смог увидеть свое прижатое к стеклу лицо, он испугался бы. Гойя, Ропс и Мунх, да черт их знает кто еще, были ничем по сравнению с его выражением. Смятая зеленая тряпка с буро-фиолетовыми тенями, из которой торчали изуродованные безумием глаза с жутко расширенными зрачками и искривленный в дикой свирепости рот, высохший, потрескавшийся. Он был иссушен изнутри, как будто пребывал в крематории, а воды больше не было: надо было идти по воду... Тогда он выпил полстакана водки. Но что это все по сравнению с тем восхищением... День был убит, но вот-вот должен был воскреснуть: жертва изощренного обмана и ужасный мститель за этот обман.

И тут снаряд внезапно взорвался, и все изменилось, как по мановению волшебной палочки. Прекрасный в трепете невыразимой красоты, мир свернулся, изготовившись к прыжку, и бросился, как хищный зверь, на бедную, обманывающую его и себя, человеческую падаль, впился со всем скрытым до поры остервенением в несчастное, тщетно ищущее спасения сознание. Открывались перспективы безграничных мук. Атаназий вдруг очутился в какой-то внепространственной камере пыток безличного жестокого суда, как никогда одинокий, чуждый себе, однако тот же самый, тот, который только что тонул в бездонном блаженстве неземного восторга. Как же это могло случиться? Напрасно теперь скулить о пощаде — некого о ней молить: он был один во всем бесконечном мироздании. Сердце, как затравленный зверь, рванулось в последнем усилии, дав очередь больше двухсот ударов в минуту; оно хотело спастись, обеспокоенное до безумия, ошалелое от тревоги за то, что вытворял до сих пор сравнительно добрый его союзник, а теперь чужой, безжалостный враг — мозг. Моментами оно беспомощно останавливалось на три, на пять ударов, но ничего. Смерть (даже она, безразличная) склонялась тогда над этой достойной сострадания «кучей  н е с к о о р д и н и р о в а н н ы х  органов», спрашивая «как, уже?». Э-э-э — еще нет — пусть еще помучается. Приходило отмщение, сколь жестокое, столь же и справедливое. Надо было поменять фальшивые банкноты, заплатить чистым золотом за все, причем с ростовщическим процентом, в противном случае — тюрьма или смерть. Это произошло внезапно, тихо, тайно, предательски. На неподготовленного, тонущего в восторге Атаназия, обрушилась гора невероятной гадости и ужаса — он перебрал дозу, и весь «katzenjammer» или «pochmielje» (странно все-таки, что нет польского эквивалента), которое могло прийти еще только завтра, уже сейчас, в данную минуту происходило, причем в самом мощном исполнении. И тщетно было искать спасения в стеклянной трубочке с белым порошком — там была только смерть. Атаназий чувствовал, что уже сошел с ума, что мука эта невыносима, что он никогда не заснет, и таким будет всю вечность. Насколько вчера вечером все (начиная с клетчатых портков Ендруся), не изменяясь, стало непостижимым образом прекрасным, единственным и необходимым, настолько теперь, перескакивая точку, как правило, отвратительной действительности, качнулось на тот же самый угол, а может, и на больший, но в противоположную сторону, сторону отвращения, случайности, беспорядка и страха. Но то были всего лишь заснеженный двор и сад, залитые утренним январским солнцем — нечто относительно красивое из городских реалий. Атаназий обернулся и утонул взглядом в отвратительной темно-желтой глубине комнаты. (Солнце уходило прочь от этой картины, перемещаясь направо.) И тогда он понял, что безграничная мука ему еще предстоит. Казалось, что он уже пережил самое худшее, а тут перед ним нагромоздилась в тысячу раз более интенсивная гадость. Он вспомнил (только теперь) все, и его затрясло от необоримого страха. Полуголый, развалившийся на пузе Ендрек с выступающей задней частью тела был самым ярким символом невозможного в своей чудовищности падения. Атаназию захотелось просто взять столовый нож и зарезать эту скотину. Но последним проблеском сознания он сдержался. В себя его привел страх, но уже другой, животный, дикий: за себя, за мозг, за сердце. Этот страх вернул ему какое-то автоматическое скотское сознание и хладнокровие. Он вывел Логойского из одурманенного состояния, с отвращением прикасаясь к нему, как к жабе. «Такова, значит, твоя дружба и твой „искусственный рай“», — процедил он сквозь стиснутые зубы, скрежетавшие, как у грешника на Страшном Суде. Он делал вид, что все хорошо, чтобы как можно скорее улизнуть отсюда. Но у самого не хватало смелости выйти на залитые солнцем улицы города, ожидавшего нового государственного переворота. Логойский пришел в себя; он был как-то странно в себе (делал вид): он был холоден и далек, но все же вежлив, и услужлив, и даже добр.

— Слушай, Ендрек, у меня все вверх дном. Такое ощущение, что мозг в черепушке раз сто козликом скакнул. Все какое-то другое, двойное, и не знаю, как все случилось. Я сам какой-то двойной.

— Для первого раза ты перебрал дозу.

— И для последнего, можешь быть уверен. Если не сойду с ума.

Атаназий говорил как автомат. Единственное, что держало его на поверхности, так это жуткий холодный страх, боязнь себя в том числе.

— С ума-то не так легко сойти, как о том говорят. — Он пощупал пульс. — Э-э-э, ничего с тобой не случится. Вот дам тебе брому. Прости, что я такой безучастный, это все усталость. Тазя, не делай такое лицо, ведь дружба наша продолжается, и ничего не изменилось.

Он взял его руку и крепко пожал. Атаназий вырвался от него с нескрываемым отвращением.

— После, после. Ничего не знаю. Сперва спасай меня. Я боюсь. Боюсь, что через минуту сам не знаю что сделаю. Мне жутко. Тот, другой, знает, что не знает, что этот делает. Ты понятия даже не имеешь, какая это мука.

Логойский внимательно присмотрелся к нему, снисходительно улыбнулся, надел пижаму и принялся искать какие-то противоядия.

— Ты еще вернешься ко мне, не бойся, — мягко, но определенно сказал он.

Он совершенно не был похож на самого себя, даже на себя вчерашнего. После принятия большой дозы брома с хлоралом Атаназий почувствовал себя вроде как бы получше, но пока даже не надеялся, что все это пройдет.

— Знаешь, — спокойно говорил Ендрусь, — Альфред умеет делать какие-то магнетические пассы, пару раз спасал меня.

Говоря это, он выпил стакан водки и принял прямо в рот большую кучку «того самого». Атаназий смотрел на все с ужасом.

— Нет, не позволю, чтобы эта скотина дотрагивалась до меня. Отвези меня домой, я боюсь дня.

— Прости, Тазя, но увы. Я устал. А кроме того, сейчас я должен побыть один, может, получится заснуть. За два дня мне удается поспать только часа два. Сейчас как раз такое время.

Атаназий ощутил всю разделявшую их пропеть. Из Логойского вылез тот «граф», графскому званию которого и еще чему-то неуловимому он завидовал. А из «уловимых» вещей во всем поведении Ендруся вырисовывалось абсолютное нежелание считаться с кем-либо или с чем-либо, эгоизм и это естественное превосходство, проистекающие не столько из рождения, сколько из воспитания в некой особой веками формировавшейся атмосфере. И странное дело: несмотря ни на что, это были именно те черты, которые составляли весь шарм Логойского, то, что мешало Атаназию окончательно возненавидеть его.

— Тебя навестит Альфред, — продолжал Логойский. — А послезавтра мы встретимся и переговорим обо всем. Похоже, революция номер два отложена на пять дней. У нас есть время. Съездим в горы.

Оборвалась нить прежней симпатии, но появилось нечто новое. «Может, это начало новой дружбы, — горько подумал Атаназий. — Эта скотина имеет какое-то превосходство надо мной. Есть в нем все-таки что- то таинственное». Атаназий все еще не мог понять всей глубины своего падения. Его взор застилал «пронзительный страх», такой пронзительный, как тот, что доводит людей до поноса.

Минуту спустя он уже ехал на санках в обществе лакея Альфреда через людные, залитые солнцем улицы. На башне пробило десять. Это был ад на земле: этот город и эта езда... Все восстало против него, как будто весь мир покрылся шипами, ранящими душу, и душа болела, как избитая, и раздулась (того и гляди лопнет) от ужасных угрызений совести. Чего бы только он не дал за то, чтобы переживания этой ночи остались лишь кошмарным сном! Впервые действительность на самом деле, без дураков, приобрела

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату