при этой жизни и спасения ее после смерти.
Истина же заключается в том, что если человек мудр и смел, он имеет право вступить в сношения с таинственными существами, наделенными сверхъестественной властью, имеет право, раздвинув с их помощью назначенные ему пределы, преодолеть трудности, кажущиеся ужасными и непосильными людям ограниченным и невежественным.
— Ты говоришь о таких безрассудных вещах, — сказал Хирвард, — что, услышав тебя, несмышленое дитя вытаращит глаза, а зрелый муж рассмеется.
— Напротив, — ответил философ, — я говорю о неодолимом желании, которое в глубине сердца испытывает каждый человек, — о желании сообщаться с могущественными духами, которые недоступны восприятию наших органов чувств. Пойми, Хирвард, эта мечта не была бы столь страстной и всеобъемлющей, если бы мы не знали, что если будем стремиться к ней упорно и обдуманно, то обязательно ее достигнем.
Она живет и в твоем собственном сердце; в подтверждение того, что это так, мне достаточно назвать одно-единственное имя. Мысли твои даже сейчас обращены к существу далекому и уже, быть может, умершему. Довольно сказать «Берта» — и чувства, которые ты в своем неведении считал навеки погребенными, начнут бушевать в твоей груди, подобно призракам, восставшим из могил. Ты вздрогнул, изменился в лице… По этим признакам я с радостью вижу, что стойкость и неукротимое мужество, приписываемые тебе людьми, оставили твое средне открытым для добрых и благородных чувств, закрыв в него доступ страху, нерешительности, всему презренному племени низменных чувств. Я уже говорил, что уважаю тебя, и, не колеблясь, готов это доказать. Если ты пожелаешь, я расскажу тебе об участи той самой Берты, чей образ ты, вопреки самому себе, хранишь в душе среди дневных трудов и ночного отдыха, во время боев и в дни мира, когда занимаешься вместе с товарищами военными упражнениями или пытаешься проникнуть в греческую премудрость, которой, если пожелаешь, я могу обучить тебя куда быстрее.
Пока Агеласт произносил эту речь, варяг настолько овладел собой, что смог ответить ему, хотя голос его звучал нетвердо:
— Я не знаю, кто ты, не понимаю, чего от меня хочешь.., не имею представления, откуда тебе удалось раздобыть сведения, столь важные для меня и столь незначительные для других… Но я твердо знаю одно — намеренно или случайно ты произнес имя, которое взволновало меня до самой глубины сердца; тем не менее я христианин и варяг и не поколеблюсь в верности ни моему богу, ни государю, которому служу. Поклоняясь лжебогам, сотворив себе кумиры, чтобы добиться чего-нибудь для себя, мы тем самым изменяем истинным святыням. Ясно мне также, что ты как бы невзначай пустил несколько стрел в особу императора, а для верноподданного это серьезный проступок. Поэтому я не желаю иметь с тобой никаких дел, что бы они ни несли мне — добро или зло.
Я наемный воин императора, и хотя не хвалюсь примерным исполнением многочисленных правил, требующих в разных случаях по-разному выражать почтительные чувства и покорность, все же я — его щит, а моя алебарда — его телохранительница.
— Никто не ставит этого под сомнение, — сказал философ. — Но скажи, разве ты также не являешься прямым подчиненным великого аколита Ахилла Татия?
— Нет. Согласно уставу нашей службы, он мой командир, — ответил варяг, — и ко мне всегда проявлял доброту и благожелательность. Несмотря на свой чин, он, можно сказать, держался со мною скорее как друг, чем как начальник. Однако он такой же слуга моего господина, как и я; кроме того, я не придаю большого значения разнице в нашем положении, поскольку оно зависит от одного-единственного слова государя.
— Это сказано благородно, — заметил Агеласт, — и ты, бесспорно, имеешь право стоять с высоко поднятой головой перед тем, кого превосходишь в мужестве и в военном искусстве.
— Прости меня, — возразил бритт, — если я отклоню эту похвалу, на которую не имею права. Император избирает себе тех военачальников, которые умеют служить ему так, как он того желает. И здесь, вероятно, я не оправдал бы его доверия. Я уже сказал тебе, что для меня превыше всего долг, повиновение и служба императору, поэтому, думается мне, нам нет нужды продолжать наш разговор.
— Удивительный человек! — воскликнул Агеласт. — Неужели нет ничего, что могло бы затронуть тебя? Имена твоего императора и твоего начальника не повергают тебя в трепет, и даже имя той, которую ты любишь…
— Я обдумал твои слова, — прервал его варяг. — Ты нашел способ затронуть струны моего сердца, но не поколебал моих убеждений. Я не стану беседовать с тобой о вещах, которые не представляют для тебя интереса. Говорят, служители черной магии вызывают духов, произнося вслух имя господа бога; можно ли удивляться, что для осуществления своих греховных замыслов они поминают и чистейшее из его созданий?
Я не пойду на такую уловку, ибо она позорит и умерших и живых. Не думай, что я пропустил мимо ушей твои странные речи, но какова бы ни была твоя цель, старый человек, знай, что мое сердце навеки укреплено против людских и дьявольских соблазнов.
С этими словами воин повернулся и, слегка кивнув философу, покинул разрушенный храм.
После его ухода Агеласт, оставшись в одиночестве, видимо погрузился в глубокое раздумье, которое неожиданно прервал появившийся среди развалин Ахилл Татий. Начальник варягов внимательно вгляделся в лицо философа и заговорил лишь после того, как сделал про себя какие-то выводы.
— Ну как, мудрый Агеласт, ты по-прежнему веришь в возможность того, о чем мы недавно беседовали?
— Да, — торжественно и твердо ответил Агеласт.
— Однако, — заметил Ахилл Татий, — тебе не удалось привлечь на нашу сторону этого прозелита, чье хладнокровие и мужество принесли бы нам в нужный час больше пользы, чем помощь тысячи бес-. чувственных рабов.
— Ты прав, мне это не удалось, — согласился Агеласт.
— И тебе не стыдно признаваться в этом? — сказал императорский военачальник. — Ты, мудрейший из тех, кто все еще притязает на обладание греческой премудростью, могущественнейший, из тех, кто твердит, что владеет искусством с помощью слов, знаков, имен, амулетов и заклинаний выходить за пределы, начертанные человеку, ты потерпел поражение, не сумев убедить его, подобно тому как ребенка не в силах переспорить домашний учитель! Чего же ты стоишь, если в споре не смог подтвердить те качества, которые так охотно присваиваешь себе?
— Успокойся! — сказал грек. — Действительно, я еще ничего не добился от этого упрямого и неколебимого человека, но пойми, Ахилл Татий, я ничего и не проиграл. Мы с ним оба в том же положении, в каком были вчера, но все-таки я получил преимущество, ибо упомянул нечто столь интересное для него, что теперь он не найдет себе покоя до тех пор, пока вновь не обратится ко мне за подробными сведениями.
А теперь отложим разговоры об этом необыкновенном человеке, но поверь мне, что хотя лесть, жадность и тщеславие не смогли привлечь его на нашу сторону, тем не менее у меня в руках такая приманка, которая сделает его не менее безоговорочно нашим, чем того, кто связан с нами таинственным и нерушимым договором. Расскажи мне лучше, как идут дела в империи? Все ли еще этот поток латинских воинов, неожиданно нахлынувший на нас, стремится к берегам Босфора? И все ли еще Алексей мнит, что ему удастся ослабить и разобщить армии, которые он не надеется побороть?
— Получены новые сведения, совсем свежие, — ответил Ахилл Татий. — Боэмунд под чужим именем и с шестью или восемью всадниками прибыл в город.
Если вспомнить, как часто он сражался с императором, то надо признать, что предприятие это было довольно опасным. Но разве франки когда-нибудь отступали перед опасностью? Граф, как сразу же понял император, приехал разведать, что он сумеет выиграть, оказавшись первым, на кого изольется щедрость государя, и предложив ему свою помощь в качестве посредника между ним и Готфридом Бульонским, а также другими вельможами, участвующими в походе.
— Если Боэмунд будет и дальше вести такую политику, — заметил философ, — то получит полную поддержку императора.
Ахилл Татий продолжал:
— Императорский двор узнал о прибытии графа якобы совершенно случайно, и Боэмунду был оказан