– А вот, смотри… нет, погоди, я закурить хочу, – она бесцеремонно достает из моего кармана пачку сигарет, берет одну, неумело, но с некоторым остервенением прикуривает, и я замечаю, что руки ее дрожат. – Мы с тобой оба были на этой улице, и оба натерпелись там страху. Только я теперь собираюсь отправиться туда еще раз, ночью. А ты, скорее всего, из города сбежишь, чтобы случайно в какое-нибудь чудо ногой спросонок не вляпаться. Сбежишь ведь?
– Не знаю еще. Может, и сбегу.
Про себя я в этот момент уже твердо знал: еще как сбегу! Как, куда, надолго ли – на сей счет у меня не было никаких планов. Но подальше от этого города, темная сторона которого, сотканная из чужих опасных фантазий, в последнее время повадилась предъявлять на меня права.
– Понимаешь, какое дело, – печально говорит Ада, – если бы ты не свалился мне на голову, я бы никогда не узнала, что каждому выпадает шанс наяву прогуляться по лабиринтам собственных снов. Ты словно бы дал мне ключ от двери, ведущей в лучшую из моих комнат. Комната-то моя собственная, а ключ от нее почему-то был у тебя. И знаешь что? Думается мне, ты просто создан для того, чтобы раздавать такие ключи посторонним людям. Выпускать птиц из клеток, распахивать заколоченные окна, взламывать потайные двери, и все в таком роде. Но ты никогда не сможешь сделать это для себя самого. Когда-нибудь ты так и умрешь, сжимая в руках связки чужих ключей… И это глупо, по-моему. Но так уж ты устроен.
– Это еще одно пророчество? – ядовито спрашиваю. – Развелось пророчиц на мою голову…
Я почему-то разозлился. Очень мне не понравилось все, что она говорила. Так не понравилось, что теперь я хотел выйти из ее машины прямо сейчас. Пусть катится, куда пожелает, пусть себе снует по подворотням улицы Маяковского, заодно и пару-тройку графоманов прирежет, их в тамошних кофейнях толпы тусуются… да и местным алкашам какое никакое, а развлечение… Дура сумасшедшая. Ненавижу.
– Ты меня сейчас ненавидишь, потому что знаешь: я сказала правду, – мягко говорит Ада. – Хочешь выйти здесь, выходи, я сейчас сверну в правый ряд… Только потом, когда перестанешь злиться, подумай вот о чем: возможно, я ошибаюсь, и когда-нибудь ты обнаружишь в связке свой собственный ключ и решишься им воспользоваться. Может статься, ты воспользуешься им мне назло – ну и замечательно! Спроси любого пророка: чего он хочет больше всего на свете? Чтобы его пророчества не сбывались – так- то! Вот и я надеюсь, что мое не сбудется.
28. Аю
Она, наконец, переползает поближе к тротуару, останавливается, и злость моя проходит. Ее сменяет печаль, потому что – вот и все. Я должен выходить, нам уже сигналят сзади, десятки измотанных вечерней толчеей автомобилистов требуют, чтобы мы не становились у них на пути.
Я смотрю на Аду и понимаю, что на прощание должен сказать ей что-то очень важное.
– Когда-то, – говорю, – очень давно, я писал плохие стихи. О любви и смерти, конечно же: о чем еще может писать стихи подросток? Они были… не то чтобы совсем уж плохие, но… неважные. А потом я вдруг запретил себе это делать: мне показалось, что множить число «неважных» стихов – мерзкое дело. Теперь я понимаю, что это был мой рыцарский подвиг в твою честь.
Она смеется, довольная, что нам удалось переломить ход беседы, пусть даже в самый последний момент.
– «Очень давно», – передразнивает. – Для тебя такая категория измерения времени пока не существует. Тебе же лет двадцать всего?
– Двадцать семь, – я почти возмущен. Думал, она меня своим ровесником считает, а тут – на тебе!
– Все равно, ты еще маленький. Для тебя все – недавно… А стихи можешь писать, если очень припечет. Но не больше одного в год, договорились?
– Договорились, – серьезно отвечаю я. И выхожу из машины.
Номера у нее, как я и подозревал с самого начала, заляпаны грязью: не разобрать ничего. Ну и ладно. Я вдруг понимаю, что вполне могу встретить Аду в одном из своих снов – раз уж она всерьез собралась наяву штурмовать Нижний Город. Как ни странно, нелепая эта мысль окрыляет меня, и я убегаю прочь счастливый, как ребенок, которого только что прокатила на автомобиле добрая тетенька из соседней квартиры.
29. Аями
Далеко я, впрочем, не убежал, потому как почти сразу же наткнулся на Сашку Тормана, который, оказывается, шел ко мне с распростертыми объятиями.
– А я тебя второй день ищу, – говорит. – К телефону ты не подходишь, окна даже в половине третьего ночи темные были, соседи твои меня уже к бениной маме посылать устали, а ты тут, оказывается, с красивыми бабами по городу катаешься. Растешь, однако. Где ты такую нашел?
– Да никуда я не расту. Просто решил до центра на машине доехать, поднял руку, она и остановилась. Но я почти сразу тебя увидел и решил выйти.
Мне даже придумывать ничего не пришлось: лживая версия сама собой слетела с моих губ, и пока она проговаривалась, я сам почти поверил, будто так оно и было. А как же еще?
– Ну и поц: телки с тачками не каждый день с неба падают… Но вообще-то молодец: у меня к тебе дело на сто миллионов.
– Ну вот, – говорю гордо, – я и почувствовал, что надо выйти с тобой поздороваться.
А сам при этом обращаюсь в слух. «Дело на сто миллионов» – именно то, что нужно джентльмену, измученному всяческой непрактичной метафизикой, особенно если это дело затевает Торман. Сашка – фотограф, один из лучших в городе. Гений, трудяга, распиздяй, плейбой – гремучая смесь. Он мой учитель и работодатель заодно. Если я бываю порой способен вытворять чудеса со своим престарелым «Зенитом», да еще и деньги этими чудесами зарабатывать, все это – Сашкина заслуга.
Он подобрал меня десять лет назад. Не на помойке, а много хуже – в фотоателье, куда я носил на проявку свои любительские пленки. Торман же этим злачным местом в ту пору заведовал; его многочисленные бывшие жены и текущие любовницы были оформлены там на работу в качестве приемщиц, а Сашка за них отдувался, поскольку решительно не способен сказать женщине «нет» – по крайней мере, пока она сохраняет хотя бы жалкие остатки былой красоты. В момент нашего знакомства Торман был слегка навеселе, а потому общителен, нахрапист и убедителен. Достал из коробки с готовыми заказами мои пленки, отсмотрел их, одобрительно мыча, после чего смял и широким жестом выбросил в мусорную корзину. Я был в шоке, но мой будущий наставник безапелляционно завил, что я понес справедливое наказание, поскольку настоящий мужчина никогда не доверит проявлять свои пленки постороннему мудаку. За такую глупость, по его мнению, следовало убивать на месте, но меня Сашка все же решил пощадить. Сообщил снисходительно, что для любителя у меня очень хорошая постановка, а посему из меня следует делать человека, причем безотлагательно. Потому что к двадцати годам, согласно теории Тормана, ни одна обезьяна переделке уже не поддается.
Мне едва исполнилось семнадцать, и я был готов заглядывать в рот любому, кто меня заметит и похвалит. Счастье, что не кто-нибудь, а именно Саша Торман первым распахнул передо мной свою пасть и любезно позволил пялиться туда сколько душа пожелает.
Конечно, он учил меня не только фотографии, хотя этому непростому ремеслу было уделено немало внимания. Но в перерывах между занятиями Торман учил меня высокому искусству существования взрослого человека среди других взрослых людей. Краткий курс молодого бойца с тягомотной совковой повседневностью охватывал чуть ли не все аспекты бытия: Сашка учил меня стильно одеваться (до встречи с ним я вечно таскал нечто купленное родителями «на вырост», так что даже фирменные джинсы висели на мне мешком) и пристойно стричься (в этом вопросе теоретические знания были бесполезны, поэтому он просто отвел меня к одной из своих женщин, которая в совершенстве владела искусством ухода за черепными газонами). Именно Сашка внушил мне, что джентльмена делают ботинки: дескать, хоть в банном халате на улицу выходи, но обувь должна быть безупречной; он же весьма бесцеремонно, зато доходчиво разъяснил, чем отличается мужчина в чистых носках от мужчины в грязных. Без его дружеских консультаций я бы вряд ли так быстро и безболезненно отмазался от армии, да и родительский дом не