разберутся, мы будем дома.
– Нельзя человека ментам сдавать.
– Иногда все можно. Сейчас – как раз такой случай.
– Не…
– Хочешь завтра утром встретить его в подъезде?
– Не хочу.
– Ну и…
– Ладно.
Менты оказались вполне доброжелательные. Прониклись, посочувствовали. Даже документов не потребовали. Обещали «разобраться». Посоветовали отправляться домой и не шляться по ночам, а спать «как нормальные люди». Все как положено. Задушевная беседа отняла полминуты, не больше. Преследователь едва маячил где-то вдалеке. Оставалось надеяться, что охранники правопорядка сдержат обещание и «разберутся». Если они хотя бы паспорт у него потребуют, дело, можно сказать, в шляпе: дом- то вот он, совсем рядом, до угла добежать, свернуть, а потом всего каких-то полтора квартала останется.
Добежали. На третий этаж неслись, перепрыгивая через ступеньку, ключи доставали трясущимися руками, на лету. В замок попали с пятой попытки. Запирались долго и суетливо: верхний замок, нижний замок, цепочка, щеколда… не работает, дрянь такая. Ржавая совсем. Однако, обламывая ногти, задвинули и щеколду. Обессиленные, рухнули на ковер. Переглянулись. В глазах немой вопрос: «А чего мы испугались- то?» Ответ существовал, но формулировке не поддавался.
Ну и ладно.
Спать они легли на удивление рано, еще до рассвета: вымотались.
– Мы больше не пойдем туда, да? – спрашивает она, прижимая к себе его руку, как ребенок плюшевого медвежонка: нежно, но и беспардонно, не заботясь об удобстве обласканного предмета.
– На Гоголя? Конечно, не пойдем. Все, это больше
– Жалко, – бормочет она. Руку не отдает: без теплой этой игрушки страшно сейчас оставаться в красноватой темноте, обступающей всякого, кто решится смежить веки. – А город?
– Что – «город»?
– Это еще
– Не знаю. Завтра выйдем на улицу и поймем.
– И что мы будем делать, если?.. Уедем?
– Может быть. Посмотрим. Я сейчас не понимаю ничего.
– Я тоже… Вот, слушай, знаешь, что надо? Надо сочинить историю об этом маньяке. Придумать, зачем он за нами ходил. Придумать и записать. Он станет просто героем истории, а герой истории уже не опасен.
– Разве?
– Ну да, – авторитетно подтверждает она, словно бы всю жизнь только и занималась, что обезвреживала опасных преступников, превращая их в литературные персонажи.
50. Вьяса
Скинув куртку, я засомневался: а вернули ли мне документы давешние менты? Я так старался произвести на них благоприятное впечатление, что на прочие вещи уже внимания не хватило. Как поговорили – помню; как ушел – помню; как посылал про себя беззлобные матюки в адрес перепугавшейся парочки – тоже помню, а вот участвовал ли паспорт в церемонии счастливого избавления меня от бдительно-карательных органов – непонятно…
Священный документ был на своем месте, во внутреннем кармане. Я машинально открыл его, дабы убедиться, что помещенная там фотография все так же нелепо ушаста и остроноса, как прежде. Из паспорта выскользнул обрывок линованной бумаги. Записка? С какой стати? Не было у меня до сих пор такой дурацкой привычки: переписку приватную в документах хранить.
«Ты влип. Теперь они тебя придумают», – вот, собственно, и все. Больше ни слова. Буквы корявые, написано карандашом, с сильным нажимом, словно бы на весу… Я присмотрелся и обалдел окончательно: на плотной бумаге паспортной страницы отчетливо проступали вмятины, в точности соответствующие некоторым фрагментам текста. По всему выходило, что записку написал мент, тот самый, который так долго любовался моим черно-белым изображением, отвлекаясь от этого божественного зрелища лишь затем, чтобы помедитировать над синюшным штампом прописки. Он, зараза, больше некому. Хорош страж порядка, однако…
Это была последняя капля. Я твердо решил уезжать немедленно. Не через неделю, уладив немногочисленные дела, а первым же поездом. В Москву, где меня никто не знает. Восемь миллионов рыл – и ни одной знакомой рожи. Восхитительно!
Мне почему-то казалось, что стоит покинуть город, где меня знает каждая собака, и все уладится. Решил, будто в чужом городе чудеса, возможно, не в курсе, что они теперь должны со мною случаться. Я найду там убежище и окопаюсь. Пережду. В конце концов, мне всего-то и надо: короткий тайм-аут, крышу на место поставить, а потом – будь что будет.
Принятое решение действует на меня как лошадиная доза валерьянки. Я внезапно успокаиваюсь, ноги становятся ватными, мышцы лица расслабляются, так что даже надежные очертания моей внешности, кажется, становятся текучими, и отражение в зеркале больше похоже на отражение в зыбкой воде. Я больше не знаю, кто я такой, но этот вопрос меня, мягко говоря, не слишком тревожит. Засыпаю прямо на ковре, не обременяя себя заботами о постельных принадлежностях. «Не забудьте погасить мир перед сном», – фундаментальное правило новой техники безопасности само собой придумывается в полудреме. Мне немножко смешно, но не настолько, чтобы давать себе труд растягивать губы в улыбку. И так сойдет.
51. Вэйшэ
Мне снится, будто я – двуглавая змея с фиолетовым телом и янтарными глазами. Меня обступили ученые мужи преклонных лет в экзотических костюмах, место которым скорее в этнографических музеях, чем в моих скромных сновидениях, и одни говорят, что увидеть меня – счастливая примета, а другие утверждают, что якобы встреча со мною сулит смерть. Но я-то знаю: встреча со мной не сулит ничего особенного. С каждым, кто увидит меня (и с теми, чей путь никогда не пересечется с моим) случится лишь то, что суждено, а я – лишь краткий эпизод, превращенный людским воображением в фатальное знамение. Старцы спорят, а я молчу, ибо змеи, даже о двух головах, бессловесны. Моя вынужденная немота – источник их заблуждений; я начинаю понимать, что всякая настоящая тайна сокрыта от любопытных вовсе не потому, что кому-то угодно ее хранить, а потому лишь, что она не может быть высказана вслух. Обладатели тайн не скаредны, а немы. Вероятно, это
Поскольку теплокровному существу даже в сновидении невозможно долго оставаться в хладной шкуре рептилии, я просыпаюсь в девять утра, мокрый от ледяного пота. Одежда прилипла к телу, волосы – к вискам. Смотрю в зеркало. Вполне человеческая тушка, бледная кожа и всего одна голова – какое утешение!
Говорить, впрочем, я не мог еще минут десять. При попытке издать хоть пару-тройку членораздельных