решительно не соображая, что ему делать дальше, он стоял с флаконом в руке, широко расставив ноги, и метал на дочь яростные взгляды, в которых отвратительно смешивались бешенство, боязнь обличения и подлость.
— Странно, отец, — промолвила Дженет, не спуская с него глаз, таким тоном, каким врачи говорят с сумасшедшими, чтобы держать в страхе своих несчастных пациентов, — ты не даешь мне ни услужить миледи, ни выпить самой это лекарство!
Графиня мужественно выдержала эту ужасную сцену, смысл которой был понятен без объяснений. Она даже сохранила свою обычную беспечность, и, хотя вначале побледнела при виде Фостера, глаза ее оставались спокойными и слегка насмешливыми.
— Не попробуете ли вы сами этого редкостного лекарства, мистер Фостер? Вероятно, вы не откажетесь выпить за нас, хотя и запретили Дженет сделать это. Пейте, сэр, прошу вас.
— Не хочу, — ответил Фостер.
— Но кому же тогда достанется этот драгоценный напиток? — спросила графиня.
— Дьяволу, который приготовил его! — буркнул Фостер и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
Дженет смотрела на свою госпожу взором, исполненным стыда, отчаяния и скорби.
— Не плачь обо мне, Дженет, — ласково сказала графиня.
— Нет, миледи, — отозвалась ее наперсница сквозь рыдания, — я плачу не о вас, а о себе самой и об этом несчастном человеке. Оплакивать нужно тех, кто опозорил себя перед людьми, тех, кто проклят богом, а не тех, кто невинен! Прощайте, миледи! — воскликнула она, набрасывая плащ, в котором обычно выходила из дома.
— Ты оставляешь меня, Дженет? Ты покидаешь меня в такой злой беде?
— Я покидаю вас, миледи? — С этими словами Дженет подбежала к графине и осыпала ее руки тысячей поцелуев. — Покинуть вас! Пусть бог отречется от меня, если я поступлю так! Нет, миледи, вы верно сказали, что господь откроет вам путь к спасению. Такой путь есть. Я молилась денно и нощно, стараясь понять, как мне следует поступить, чтобы исполнить свой долг и по отношению к моему несчастному отцу и по отношению к вам. Страшным путем пришло ко мне прозрение, и я не должна закрывать дверь, которую открывает господь. Не спрашивайте меня ни о чем — я скоро вернусь.
Она закуталась в плащ и, сказав повстречавшейся в передней старухе, что идет к вечерне, вышла из дома.
Тем временем отец ее снова вернулся в лабораторию, где нашел соучастников задуманного злодеяния.
— Ну что, выпила наша нежная птичка? — спросил Варни с легкой усмешкой. Тот же вопрос можно было прочесть и в глазах астролога, хотя он не промолвил ни слова.
— Нет, не выпила и не выпьет из моих рук, — ответил Фостер. — Уж не хотите ли вы, чтобы я совершил убийство в присутствии моей дочери?
— Разве тебе не было сказано, упрямый и малодушный раб, — с досадой ответил Варни, — что тут ни при чем убийство, как ты это называешь, заикаясь и тараща глаза! Разве тебе не было сказано, что мы хотели добиться только легкого недомогания вроде тех, которые служат женщине предлогом носить днем ночную рубашку и валяться в постели, вместо того чтобы заниматься хозяйством? Вот и наш ученый поклянется тебе ключом Храма мудрости, что это правда.
— Клянусь, — сказал Аласко, — что эликсир, который содержится в этом флаконе, не опасен для жизни! Клянусь бессмертной и неразрушимой квинтэссенцией золота, содержащейся в любых телах природы, хотя ее тайное существование видимо лишь тем, кому Трисмегист вручит ключи кабалистики.
— Крепкая клятва, — заметил Варни. — Ты, Фостер, хуже язычника, если не веришь ей. Кроме того, Поверь мне, хоть я клянусь только своим словом, что если ты окажешься несговорчивым, то у тебя нет никакой надежды — даже намека на надежду — превратиться из арендатора этой земли в ее хозяина. Итак, Аласко не обратит твою оловянную посуду в золото, и ты, честный Энтони, так и останешься арендатором.
— Я, джентльмены, — ответил Фостер, — не знаю ваших намерений, но твердо знаю одно: как бы то ни было, а в этом мире у меня есть только один человек, который может молиться за меня, и человек этот — моя дочь. Я много грешил, и жизнь круто обошлась со мной, но дочь моя и сейчас так же невинна, как была на коленях матери, и она по крайней мере получит свою долю в том благословенном граде, стены которого сложены из чистого золота, а фундамент украшен всевозможными драгоценными камнями.
— Вот-вот, Тони, — прервал его Варни, — такой рай пришелся бы тебе по душе. Побеседуй-ка с ним на эту тему, доктор Аласко, а я сейчас вернусь к вам.
Сказав это, Варни встал, взял со стола флакон и вышел из лаборатории.
— Послушай, сын мой, — обратился Аласко к Фостеру, как только Варни оставил их, — что бы ни говорил этот наглый и распутный сквернослов о могущественной науке, в которой, с благословения неба, я настолько преуспел, что не мог бы признать мудрейшего из ныне живущих ученых более искусным или более знающим, чем я; как бы ни насмехался этот негодяй над вещами, слишком возвышенными, чтобы их могли постигнуть люди с земными и греховными мыслями, поверь все же, что небесный град, новый Иерусалим, открывшийся взору святого Иоанна в ослепительном видении христианского апокалипсиса, на самом деле представляет не что иное, как ту великую тайну, познание которой позволяет извлекать из низкой и грубой материи драгоценнейшие явления природы, подобно тому как легкая пестрокрылая бабочка, прекраснейшее создание летнего ветерка, выпархивает из невзрачной оболочки неподвижной куколки.
— Мистер Холдфорт не упоминал о подобном толковании, — с сомнением проговорил Фостер, — и более того, доктор Аласко, в священном писании сказано, что золото и драгоценные камни святого града не для тех, кто творит зло или лжет.
— Хорошо, сын мой, какое же заключение ты выводишь отсюда?
— А такое, что тому, кто составляет яды и втихомолку подносит их людям, не достанется даже малая доля тех несметных сокровищ.
— Нужно видеть разницу, сын мой, между тем, что действительно от начала до конца есть зло, и тем, что, являясь злом само по себе, тем не менее преследует благую цель, — ответил алхимик. — Если ценой смерти одного человека можно приблизить счастливую пору, когда мы одним лишь пожеланием сможем достичь любых благ и избежать любых бед, когда болезни, страдания и печаль станут лишь послушными слугами человеческой мудрости и будут исчезать по малейшему знаку ученого; когда все, что считается ныне драгоценнейшим и редчайшим, станет достоянием каждого, кто послушен голосу мудрости; когда искусство врачевания будет забыто и заменено единым всеисцеляющим средством; когда мудрецы станут править миром и сама смерть отступит перед их взглядом, — если этой блаженной поры можно достичь или хотя бы ускорить ее наступление и для этого нужно лишь отправить в могилу слабое, бренное тело человека, неминуемо обреченное гниению, и сделать это немного раньше, чем это сделала бы природа, — какое значение может иметь такая жертва по сравнению с приходом золотого века?
— Золотой век — это царство святых, — все еще с сомнением сказал Фостер.
— Скажи лучше — мудрецов, сын мой, — ответил Аласко, — или скорее царство самой Мудрости.
— Мы обсуждали этот вопрос с мистером Холдфортом на последнем вечернем сборище, но он называет ваше толкование еретическим, ложным и заслуживающим осуждения.
— Он связан путами невежества, сын мой, и до сих пор обжигает кирпичи в Египте или, в лучшем случае, блуждает по бесплодной пустыне Синая. Тебе не следовало бы разговаривать с ним о подобных вещах. Но скоро я представлю тебе доказательство, с помощью которого посрамлю этого злобного священника, хотя бы он состязался со мной, как некогда кудесники состязались с Моисеем пред лицом фараона. Я проведу свой опыт при тебе, сын мой, в твоем самоличном присутствии, и глаза твои узрят истину.
— Правильно, ученый мудрец, — объявил Варни, входя в этот момент в лабораторию. — Если он не верит твоему языку, сможет ли он не поверить собственным глазам?
— Варни! — воскликнул алхимик. — Варни вернулся! Ты уже…
— Сделал ли я уже свое дело — ты это хотел сказать? — отозвался Варни. — Сделал! А ты, — добавил он, обнаруживая не свойственные ему признаки волнения, — ты уверен, что всыпал именно необходимую нам дозу?