вспомнить, чьей именно) снять с себя кто что отважится. Чем больше, тем лучше. А что здесь такого? Вспомните древних греков. Вспомните шедевры живописи. Две толстые девочки (крайняя справа в нижнем ряду и третья справа в среднем) возмущенно зафыркали и самого тихого, самого прыщавого мальчика (шестой слева в среднем ряду) мы тут же отправили проводить их домой. Время тогда стояло во всем прямо противоположное нынешнему. Многие ли из нас видели что-либо откровенней сцены соблазнения персонажа Юрия Никулина актрисой Светличной в фильме «Бриллиантовая рука»? Белая накрахмаленная бретелька лифчика, выползшая на плечо, вгоняла любую из наших девочек в краску. Количеством выпитого случившегося не объяснить. Как и антисоветским порывом группки обуржуазившихся отщепенцев, как потом говорили об этом на педсовете и в райкоме КПСС, куда по очереди вызывали родителей, членов партии. Помню, на сомневающихся сильно подействовали слова одной из девчонок, учившейся в школе живописи: мол, я обнаженную натуру рисую дважды в неделю, мол, любое человеческое тело прекрасно своим совершенством. Не исключаю, что все дело было в ужасном советском белье, которого наши девчонки стеснялись больше чего бы то ни было. И потому, когда мы вошли к ним в комнату (то есть в спальню моих родителей), они сидели в дальнем углу, кто обхватив плечи, кто спрятав голову в коленки, самая длинно- косая — закрывшись колоколом рыжих пушистых волос, но все — без всего. Хороши же мы были в долгополых сатиновых трусах — жалкая кучка футболистов в ожидании штрафного. Кто-то шепнул: «Снимаем?» А из стана девчонок кто-то жалобно всхлипнул: «Нет! Пожалуйста! Только не это!» И мы еще совсем недолго, потрясенно молчком посидели в другом конце персидского желто-коричневого ковра. И на первый же их вздох: «Все, хватит! Мне холодно!» — табунясь, некоторые даже на четвереньках, бросились вон. В кухне мы спешно оделись, спешно выпили и, пока они нас не слышат, немногое увиденное обсудили.
Я первым стал лепить что-то вульгарное про их сиськи, — хотелось поскорей изгнать потрясение, — про то, например, что у Катьки (четвертая справа в верхнем ряду) сисек нет, что она не их прикрывала, а их отсутствие. И тогда этот парень, сыгравший черную роль в моей жизни, а в нашем классе тогда еще новенький, вдруг взял меня за руку, потащил в коридор, оттуда на лестничную площадку: «Тебе нравится Катя? Скажи? Ты в нее втюрился? Втюрился, да?» И, заливаясь пьяными слезами, вдруг прижался губами к щеке. Я подумал: вот кто на самом-то деле втюрился в Катьку! А он вдруг губами прижался к губам. И я снова испытал исследовательский восторг (см. картину «Гроза — через пятнадцать минут» и пояснение к ней). Мои губы раскрылись, язык сначала напрягся, потом ослабел. К тому моменту я уже знал, как целуют девчонки. Нет, это было несопоставимо по ощущению, это было намного богаче. А потом он зачем-то сказал: «Олег, я же люблю тебя!». И вот это он сделал зря. Я был не тот человек. Да, я мог попробовать некоторые вещи, чтобы обыденность жизни стала ярче — в соответствии с возрастом. Но только не все остальное! Он обнял руками мою голову. И я наконец нашел в себе силы его оттолкнуть.
Полночи я не спал. Я не мог. Это было как медленное падение батискафа: трос оторвался, уже закладывает уши, глаза лезут из орбит, но в иллюминаторах еще такие захватывающие картинки! В голову лезло: а если я в самом деле не такой, как все?
А что если моя будущность — рисковость, тайна, беспредел, а не тухлая возня и скука по схеме муля — пуля? Это был именно такой возраст, когда подобная мысль ласкала душу, потом ошпаривала ее, как кипятком, а после снова водила нежной рукой по волдырям и струпьям. Был и еще один важный момент. В ту же осень началась моя почему-то пугливая дружба с руководителем нашего школьного драмкружка, — его все называли Артист, а на самом деле он был студентом местного филиала областного института культуры, — уже несколько раз он разрешал мне проводить себя до общаги, он разговаривал со мной как с равным, а ночами мне снилось, как он берет меня за руку или кладет свою руку мне на плечо, а я поспешно накрываю ее щекой — потому что хочу продлить это мгновение! И к рассвету я сделал единственно правильный выбор.
Одна из толстых девчонок, сбежавшая с моего дня рождения, а также, подозреваю, еще и прыщавый тихоня, посланный их провожать, а потом вернувшийся, долго трезвонивший, — но мы уже заперли дверь на оба замка и даже на засов, — разболтали родителям о том, чего сами не видели, но представили в лучшем виде, те побежали к классной, классная — к завучу (два медальона в самом центре)… Нас стали по одному таскать на допросы, а девчонок еще и на досмотр к гинекологу. Чтобы не вылететь из комсомола, чтобы не навредить родителям (мой пуля, например, тогда уже претендовал в парторги ДСК, при переводе на английский — домостроительного комбината), нужно было найти виноватого. Значит, самого испорченного среди нас. Но самым испорченным, ясно, как божий день, был этот новенький с губами, как у коровы. Я рассказал про его поцелуй двум парням, и беспроволочный телеграф заработал. Директорше школы тоже ужасно хотелось, чтобы порчу на ее кровных воспитанников навел кто-нибудь со стороны. Тут же всплыли и важные для дела детали: кто принес в мой дом фарцовые (для перевода на иностранный: буржуазные) пластинки, на конвертах которых фигурировали полуголые девицы? этот же извращенец! кто сказал, что голое тело прекрасно? он, это слышали все, и он же добавил: в Древней Греции все участники олимпиад… ну и так далее. Родители старались со своей стороны. Например, большие связи были у длиннокосой девчонки, ее отец работал председателем потребкооперации. Райком партии вдруг обернулся к нам своим человеческим лицом, порекомендовав райкому комсомола ограничиться выговорами без занесения. Но историю про мужской поцелуй директорша потребовала на бис. И когда я к ней шел, я вдруг почему-то вспомнил, что имя Стелла, как все говорили, она взяла себе позже, по паспорту же ее звали Сталина, но чтобы ученики меньше ее боялись, она пошла на такую уступку (как будто бы в слове «стела» есть что-то другое, помимо надгробия!).
Мы были с ней в кабинете вдвоем. Ее огромные груди зло распирали тесный темно-синий жакет. Повисшие щеки прыгали от негодования. Я должен был ей рассказать, как выплюнул косточку (чужой, мальчуковый язык). Я должен был проговориться. Чтобы все рассмеялись, а Ваня заплакал (см. картину «Косточка» и пояснение к ней). Но про всех я тогда не подозревал. Она смотрела на меня, как если бы сострадала. Мне же хотелось ей доказать: да, мне были противны его… Она сказала: «Противоестественные действия!» И лучших слов в самом деле нельзя было найти.
А потом уже она мне сказала, что я должен опять повторить все на комитете комсомола. Помню, именно в этот момент я поднял глаза и увидел над ее головой вырезанные из пенопласта и приклеенные к стене черные буквы: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. В.И.Ленин». И первый раз в жизни, но тогда совсем еще ненадолго, мне стало страшно смотреть на букву «о». Она была в тот момент, как удавка, как символ конца. В дальнейшем, когда я видел букву «о» в книжке, в письме, в накладной, мне их хотелось зачеркнуть как дурную примету, что и было одним из симптомов. Тогда же я только немного стал задыхаться и поспешил выйти, после чего это сразу прошло.
И вот, попирая гордость, загнанный, можно сказать, в угол, я пошел на комитет комсомола, чтобы при своих товарищах, как это тогда называлось, искренним раскаянием смыть с себя позор… И вдруг в коридоре увидел его (удивительно, но при своей бесподобной памяти я не помню его фамилии, только имя — Леон, полностью Леонид). Оказалось, я буду должен это все повторить не только при своих товарищах, но еще и при нем. А глаза у него были тоже, как у коровы, большие, с загнутыми ресницами, он был явно нерусским (что потом и оказалось — по матери). И он мне этим тяжелым взглядом как будто говорил: зачем ты брал у меня в подарок иностранные негашеные марки, американские сигареты, полный комплект журнала «Англия» за прошлый год? зачем, я, дурак, когда мы бежали на три километра и у тебя под конец уже ноги заплетались, зачем я на себе тащил тебя к финишу? Но ведь его же никто ни о чем не просил. Он мне все это сам навязывал, только бы я после школы немного походил с ним по улицам или поносился с ним на мопеде, если это разрешал еще его старший брат. И, когда мы вошли в нашу комитетскую комнату под самой крышей, со знаменами, портретами, кубками, вымпелами (у нас там было оформлено очень торжественно и со вкусом), я честно рассказал, как все было. Он подтвердил. Спрашивали про буржуазные пластинки, но он же их в самом деле принес. После чего меня отпустили. Его оставили. Потом исключили из комсомола, потом из школы. И после этого ему уже была прямая дорожка в вечернюю школу. Рассказывали, когда его мать забирала характеристику, она в кабинете завуча на столе рыдала и еще она взывала к родительской тройке, в которой состояла и моя муля, что с такой характеристикой его вообще никуда не возьмут, что у него повышенная одаренность к математике, а теперь про институт неужели же вообще забыть. А муля ей сказала: «Вы главное про армию не забудьте. С такими, как ваш сыночка, там не цацкаются!»
И как в воду смотрела: после школы рабочей молодежи он провалился как в столичном, так затем и в областном университете. И в ту же осень его призвали. А что он после службы вернулся, этого не мог